Рабы
Шрифт:
Изнутри комнаты ему ответили таким же звуком. И занавеска приподнялась.
Хамдам пальцем написал на стекле, слегка запыленном степным ветром: «Я».
Занавеска опустилась, и через некоторое время в комнате женский голос сказал:
— Бабушка! Я схожу за Хасаном-джаном [143] в красную чайхану. Он что-то долго не идет.
По улице протекал ручей, обсаженный старыми раскидистыми шелковицами. От их больших густых ветвей ночная тьма казалась еще чернее.
143
Джан —
Хамдам перебежал дорогу, перепрыгнул ручей и остановился на другой стороне улицы, на тропинке между ручьем и стеной.
Ночь была тиха, спокойна. Деревня безмолвна. Ни ветерка, ни шелеста. Лишь сердце Хамдама тревожно и громко билось.
Наконец скрипнула калитка.
Хамдам услышал легкие, быстрые шаги.
Прошелестел шелк платья.
Хамдам сказал:
— Я!
Она остановилась.
— Где ты?
— Здесь, под деревом.
— Где тут через ручей перейти? Ничего не вижу.
— Вот он, мостик! — сказал он, подняв руку. — Теперь вижу.
И она вошла в непроглядную тьму под дерево.
— Кутбийа, моя дорогая!
Приблизив свое лицо к лицу Хамдама, Кутбийа зашептала:
— Пусти. Он может увидеть!
— А ты его еще любишь? Еще послушна ему?
— Я и тогда его не любила, и теперь не люблю. Но пока с ним не разойдусь, должна быть послушной, иначе провалится все дело. Садись! Время идет. Он скоро вернется.
Хамдам сел под дерево, обняв Кутбийю. Она прижалась к нему.
Приглаживая ее волосы, выбившиеся из-под шелкового платка, Хамдам говорил:
— У тебя комнаты с окнами и печками, железная кровать с пружинами, платья из бухарских шелков, шелковые платки и шали, шелковые чулки и лаковые туфельки, и всего этого у тебя с каждым днем становится больше. И твои стройные ножки хотят хорошо обуваться. Твои черные волосы привыкли к шелковым платкам, твое шелковое чело… О Кутбийа! У меня темнеет в глазах. Сердце разрывается: разве ты бросишь все это?
— Успокойся. Ну! Успокойся! Всем этим можно соблазнить рабыню. У кого не было ничего, тому это соблазнительно. А я — дочь Уруна-бая. У отца в доме двенадцать комнат. Чем соблазнит меня этот русский дом, эти шелковые платья? В отцовском доме я носила платья, шитые золотом.
— Чем же Хасан тебя соблазнил?
— Когда настало тяжелое время, я решила спасти своих. Решила выйти за партийца или за комсомольца. Простодушнее всех мне показался Хасан. Я и завлекла его.
Кутбийа вздохнула.
— А вышло, что не он попался, а ты попалась сама.
— Да. Верно. Он сказал: мне твое социальное положение не подходит. Тогда я, с согласия родителей, ушла от них к тетке. И спросила Хасана: «Теперь подходит?» Он ответил: «Если дашь слово начисто и во всем с ними порвать, тогда подойдет». Я пообещала. Я думала, что, когда мы положим головы на одну подушку, он станет сговорчивей.
— И что же?
— Откуда ж мне было знать, что его сердце не простодушно, а твердо, как камень? Как камень! Крепче камня!
Она помолчала. Хамдам слушал напряженно, а сердце его опять билось громко и тяжело.
— Я выказала ему любовь. Он тоже. Даже горячее, чем я. Но чем больше я притворялась влюбленной, тем сильнее и сердечней раскрывал он свою любовь.
—
— Как бы он ни любил, как бы горяч ни был его порыв, стоило мне заговорить о своем отце, он мгновенно бледнел от такой злобы, что, если я тянулась к нему, он отбрасывал прочь мои руки, отталкивал меня и вставал: «Наша любовь только до этого разговора. Ты дала слово об этом не говорить. Нарушишь свое слово, и я свое нарушу. Не пеняй на меня». И опять нужно было немало сил, чтоб его успокоить, чтоб его оставить с собой, чтоб он не уходил. Так и не смогла ничего добиться. Он из железа. Его не перемелешь, словами не прошибешь. Лживыми ласками не проймешь.
Кутбийа замолчала.
— Ну, а потом?
— Потом? Имущество у отца забрали, отца с матерью выслали. Братьев выслали. В нашем доме устроили школу. А я осталась тут одна, против своего желания.
Кутбийа, шумно вздохнув, вытерла глаза, на которых, может быть, и не было слез.
Но по сердцу Хамдама, изнывающему от любви, прошла горячая волна жалости.
Хамдам, прижимая к себе Кутбийю, зашептал:
— Так уйди от него. Распишись со мной. Но одно условие: когда распишемся, позовем муллу и совершим обряд. Но только так, чтобы никто не знал.
— Если, бог даст, доживем до этого дня, позовем муллу, заключим брачный союз.
— А что нам мешает? Не хочешь с ним жить, иди завтра в загс и разводись. А послезавтра распишешься со мной. И конец. Для чего ж сидеть и плакать, для чего томить себя? И меня. Так ты и ему отомстишь за то, что не послушал тебя, твоим родителям не помог, твои надежды не оправдал. Понимаешь?
Кутбийа, отодвинувшись от Хамдама, серьезно и строго ответила:
— Нет, на этом мое сердце не успокоится. Я колхозу должна отомстить. Колхоз разорил отца. Колхоз исковеркал мою молодость. Колхоз дал силу рабам и беднякам. Вот почему мне рано уходить от активиста и комсомольца. А тебе пора действовать. Тебе надо…
Широкий рукав соскользнул с ее поднятой руки. Горячей рукой, украшенной широким браслетом, она обняла Хамдама. Прижалась к нему…
Хамдам прижал к себе ее голову.
— Я первый тебе помогу.
— Я на тебя надеялась.
— Почему ж теперь не надеешься?
— Нет, и теперь надеюсь. Я тебе верю. Не верила б, не говорила бы. Но только я слышала, ты стал активистом-колхозником.
— Твой отец всегда мне доверял. Никогда я не обману его доверия. Сперва я откровенно отвиливал от работы. Вредил, где мог. И не всегда осмотрительно. Чуть-чуть не попался. Тогда я взялся за дело с другого конца. Теперь меня хвалят. А я все тот же и хочу того же.
— Как же тебе удалось?
— Мне трудную работу поручили, и я с успехом ее выполнил. Вот меня и называют «активистом». Но я такой же активист, как ты жена активиста.
— Какая ж нашему делу польза от этого?
— Польза есть. Дело, за которое меня хвалят, это паше дело.
— Не понимаю.
Кутбийа спрашивала, играя его гордо закрученными усами.
— Мне поручили вырыть арык. Я его так вырыл, что, когда для полива его наполнят водой, его без труда можно разрушить. А восстановить будет нелегко. Хлопок останется без воды самое меньшее на неделю, а то и дней на десять. Ты небось знаешь, что если с первым поливом запоздать, урожай снизится наполовину. Самое меньшее — наполовину. Понимаешь?