Ради тебя одной
Шрифт:
– Думал со всеми побыть, – сказал Глинский. – Но что-то не хочется.
– Ты чем-то недоволен? – расстроился Кузьма.
– Нет, – честно ответил Глинский. – Просто, может быть, ожидал слишком многого. А это всего-навсего большой пресс.
– За шесть лимонов баксов, – уточнил Кузьма. – Всего-навсего.
– Ничего-то ты, Кузьма, не понимаешь, – улыбнулся Глинский.
– Куда уж нам, серым, – обиделся тот.
– Да ладно тебе. – Глинский здоровенной дланью приобнял Кузьму за плечи. – Сделали – и хорошо. Можно о другом думать.
Кузьма сразу повеселел:
– Не хочешь здесь оставаться,
– Может, на Дальнее?
– Оно небось уж застыло.
– Ну и что? В домике – печка. Вода есть, жратву прихватим. За Вадькой заедем – и вперед.
– А швед?
– С собой возьмем.
– Идет.
Через час юркий «Сузуки» уже скакал по кочкам лесной дороги. Вадька, как всегда за городом, прилип к стеклу, рассматривая огромные ели с обвисшими от снега ветвями. Здесь снега было несравнимо больше, чем на городских улицах.
– Ты краски взял? – спросил Глинский сына.
– Да, – коротко ответил тот. Отец понял, что Вадька уже снова далеко, и не стал ему мешать.
Сзади рядом с Вадькой храпел разомлевший в тепле Ларссон. За рулем сидел Кузьма, хищно вглядываясь в слабо угадываемую из-за начавшейся метели лесную дорогу.
– Сейчас кончится, – сказал он, угадав ход мыслей Глинского. – Там всегда тихо.
Это было чистой правдой. Так тихо было только в Мерефе и на озере Дальнем. Потому Глинского туда и тянуло. А может, потому, что маленький домик из толстых лиственничных кряжей, большую часть которого занимала огромная печь, был первым приобретением молодого инженера Глинского и его совсем тогда юной жены.
Глинский вспомнил Елену. Сердце снова заныло. Вот ведь вранье, что время лечит.
– Пап, давай сразу на озеро?
– Может, сначала в дом, сынуль?
– Нет, я хочу на озеро. Потом стемнеет.
– Как скажешь.
Кузьма включил музыку. «Ой, мороз, мороз…» – полилось из динамиков. Кассета была записана Еленой еще лет восемь назад в одной из деревень. Ни инструментов, ни филигранного владения вокальной техникой. Собрались три бабульки и два деда – все население почти вымершей уральской деревушки. И поют о том, чем живут. Никакого искусства. Просто, как жизнь.
Не успели дослушать кассету, как впереди показалась местами заснеженная гладь озера.
– Я ж говорил – замерзло! – обрадовался Кузьма.
– Может, все-таки к домику? – спросил Глинский у Вадьки.
– Ты же обещал, – расстроился сын.
– Ладно-ладно, – быстро согласился Николай Мефодьевич. – Только недолго, хорошо? Подойдем к берегу, погуляем – и в дом.
Шведа решили не будить. Кузьма с Вадькой пошли к берегу, петляя среди приземистых, толстых снизу елей, а Глинский остался. Решил дослушать кассету.
«Вот мчи-ится тройка почтова-а-я…» – чистенько выводил тонкий старушечий голос. Можно даже спутать с детским, девчачьим, если б не чуть надтреснутые обертоны и совсем не детская печаль.
«Лена, Лена…» Глинский частенько ловил себя на мысли, что обижается на нее за то, что ее нет. Так же, как раньше обижался, когда она надолго уезжала в свои фольклорные экспедиции или приводила в дом всех этих ужасных поющих старух. Правда, когда они начинали петь, Глинский смирялся. И из экспедиций она всегда возвращалась, а дом снова оживал.
Печальные
«Вот гад», – беззлобно подумал Глинский о даже не проснувшемся шведе и чуть приоткрыл окошко со своей стороны.
А уже через мгновение все его мысли были заняты другим.
– Ма-ма-а-а! – услышал он голос Вадьки. «Со стороны озера! – лихорадочно определил Глинский. – Медведь? Кабан? Люди?» Он судорожно нашарил за сиденьем помповое ружье Кузьмы, всегда заряженное картечью, и еще через мгновение буквально летел к берегу. В правой руке, как пушинка, болтался тяжелый помповик.
Не оказалось ни кабана, ни медведя. Совсем рядом, метрах в десяти от берега, в свежепроломленной полынье болтались две головы: Вадьки и Кузьмы. Первым порывом Глинского было броситься к ним. Он ступил на абсолютно прозрачный лед – чистейшая вода Дальнего не содержала никаких примесей, оставаясь прозрачной и в кристаллизованном виде, – мысленно прокладывая наиболее безопасный путь к ребенку.
– Стой! – яростно заорал Кузьма. – Стой, не лезь! Все сдохнем! – Сдабривая речь отборным лагерным матом, он объяснил, что надо делать: в багажнике «Витары» лежал нейлоновый буксирный трос. Умом Глинский понимал его правоту: если лед не выдержал ребенка, то уж под ним-то обломится наверняка. Но бежать к «Витаре», оставив сына в полынье!.. Он буквально оцепенел от страха.
– …твою мать! – бешено заорал Кузьма. – Убьешь сына!
Глинский бросил ружье в снег и отчаянными прыжками понесся к машине.
К счастью, тросик – нейлоновый фал – был сверху и оказался достаточно длинным. Глинский, не ступая на лед, метнул трос – металлическим карабином вперед – в сторону терпящих бедствие. Карабин, как наконечник копья, потащил фал за собой по гладкому льду. Когда он вытянулся во всю длину, Глинский с ужасом понял, что не хватает каких-нибудь двух метров.
– Ложись, сука! – заорал Кузьма, поняв, что Глинский собирается ступить на лед. И он опять был прав. Отмелей на Дальнем озере не было, обрыв шел сразу от берега. Глинский смотал трос, лег на берег и медленно сполз на лед.
Вадька больше не орал. В голове все тупо перемешалось, но Глинский медленно и по-звериному ловко полз вперед. Когда прополз, на его взгляд, достаточно, осторожно размахнулся и направил трос в сторону сына.
– Есть! – услыхал он крик Кузьмы. Глинский и сам почувствовал, что попал, по натяжению троса.
Преодолевая сопротивление на том конце, он медленно, не разворачиваясь, пополз назад, помогая себе коленями и локтями. В какой-то момент движение застопорилось, и он понял: чтобы выдернуть ребят, ему не хватает опоры. На мгновение отчаяние залило сознание. Но Вадька снова вскрикнул, и Глинский решился на акробатический трюк: опершись на руки и максимально высоко задрав обе ноги, он сумел уцепиться за довольно толстый сук, низко нависавший над льдом. Если б не Вадька в ледяной воде, он бы, наверное, улыбнулся, представив себе дородного мужика, ногами обнявшего ветку, а носом бороздившего лед. Но ему было не до улыбок, тем более что согнутую назад поясницу прострелила острая боль.