Ради тебя одной
Шрифт:
Глинский зацепил фал за свой собственный ремень и, по-звериному зарычав, оттолкнулся от льда руками. Если бы не добавочное усилие ног, этого было бы недостаточно. Но страх за сына и гимнастическое прошлое сделали свое дело: натяжение на том конце фала сначала выросло, потом ослабло, а потом стало ровным. И даже боль в спине отпустила, не дойдя до приступа.
Глинский поднял голову и увидел, совсем близко от себя, бледное лицо сына. Он держался за трос одной рукой, вторая была в крови. Но Глинский уже отметил, что карабин троса продет сквозь пуговичную петлю и, видимо, защелкнут. Молодец,
Все. Вадька живой.
Передав сына подоспевшему и вмиг протрезвевшему Ларссону, Глинский поспешил на помощь другу. Правда, теперь все было проще: два шарфа – свой и шведа, тросик и ветка-спасительница сделали эвакуацию Кузьмы достаточно безопасным делом.
Огромную печь растапливать не стали, затопили очаг. Для ускорения вынули порох из двух патронов, достали из загашника сухие березовые чурки. Через четверть часа перед очагом было тепло. Но еще раньше раздели и растерли водкой, имевшейся в изобилии, сначала Вадьку, потом Кузьму. Последний и внутрь принял достаточно. Его, в отличие от Вадьки, сразу повеселевшего, еще долго била дрожь. И Глинский понимал ее причину: он не простил бы Кузьме Вадьку. Никому бы не простил, не только Кузьме. Даже богу бы не простил, хотя сама мысль об этом была кощунственной, и Глинский это понимал. Но что уж поделать, если, кроме Вадьки, у него никого нет. А у Кузьмы нет никого, кроме Глинского и Вадьки.
В очаге мягко, без хвойных смолистых брызг, потрескивали березовые дрова. Жар обволакивал недавних утопленников и начавшего успокаиваться Глинского. Швед снова спал, добрав граммов сто пятьдесят из остатков водки.
– Куда ж вы поперлись, Кузьма? – вяло поинтересовался Глинский. Кузьма молчал.
– Пап, я сам, – заступился за него Вадька. – Лед прозрачный, рыбы плавают. Одна большая такая, увидела меня – и прочь! Я хотел разглядеть ее получше.
– Разглядел?
– Не успел, – сокрушенно сообщил Вадька.
Кузьма вынул из сумки фляжку с коньяком и, оставляя на ней кровавые следы, отпил здоровый глоток.
– Перевяжи руки, – сказал ему Глинский. – Бинт на столе. – Вадькины ладони, изрезанные об лед, забинтовали сразу, а про Кузьму в суматохе забыли.
– Я испугался, – ни к кому не обращаясь, вдруг сказал Кузьма.
Глинский ошарашенно уставился на него. Конечно, в том, что человек, чуть было не утонув, испугался, нет ничего странного. Но то, что это слово было произнесено Кузьмой, да еще про себя самого, просто потрясло Глинского. Он с детдомовских времен считал, что отдел мозга Кузьмы, отвечающий за чувство страха, просто не развился. Да и за чувство сострадания – тоже. В душе Глинского всколыхнулось что-то теплое.
– Ладно, Кузя, забудем, – сказал он другу. Тот неожиданно то ли выдохнул, то ли всхлипнул и влил в себя еще глоток коньяку.
Глинский перевязал Кузьме руки, после чего они разбудили вновь прикорнувшего шведа и направились к «Витаре».
На улице уже стемнело. Деревья зловеще чернели на фоне выдираемого фарами из ночи снега.
– Сваливаем отсюда, – скомандовал Глинский, заводя двигатель.
– А мне здесь нравится, – беззаботно заявил Вадька, как будто не он два часа назад тонул в ледяной воде. По-настоящему, не в кино.
– А мне – нет, – закрыл дискуссию отец. Он поддал газу, мотор заурчал, и вездеход запрыгал по снежным ухабам лесной дороги.
«Витара» въехала в город.
– Ты куда, в коттедж или в квартиру? – спросил Кузьма.
– В квартиру, – помолчав, ответил Глинский. Вадька больше любит квартиру. Коттедж пугает его пустыми пространствами. А самого Глинского не тянет ни туда, ни сюда. Пожалуй, в квартире даже хуже. Именно в ней так нелепо умерла Елена. Обронила в ванну включенный фен. И ведь все были рядом – Кузьма вообще был в комнате, ждал Глинского, смотрел телевизор. И сам Глинский отошел-то на пять минут, отвести Вадьку к соседке. Через полчаса собирались вместе ехать в театр.
Что теперь вспоминать… Только себя травить. В глубине души Глинский понимает, что все это – в наказание. Он прекрасно знает за что.
– Едем домой, – еще раз сказал он Кузьмину. И с ходу повернул направо, к их кварталу. Они поедут в квартиру, потому что так хочет Вадька. Глинский давно уже живет только для него. Ну и, может быть, еще для Мерефы.
6. Велегуров
Москва
А она и в самом деле хороша. Каждое утро, уходя на работу, я захожу к ней в комнату попрощаться.
Алька живет у меня уже больше недели, и за это время полностью приручила моего Катерина. Даже обидно. Я с ним гуляю, кормлю его, а он просто не отходил от девчонки, особенно первые дни, когда та лежала пластом. У нее оказалась пневмония, и еще, как сказала доктор Лена, жена нашего главбуха, ее в последнее время плохо кормили. В прямом смысле слова: по мнению Елены Александровны, девчонка физически истощена от недоедания. Что ж это за семья такая?
Я пока могу только строить догадки, потому что Аля напрочь замыкается, как только речь заходит о родителях. Лена приводила к нам свою подругу-психиатра (я не стал рассказывать о попытке суицида под моими колесами, но все же хотел, чтобы Алю осмотрел специалист).
Дама-психиатр после длительной беседы сказала, что девочка не по ее части, скорее нужен психолог, и еще – диетолог. Я, кстати, не заметил, чтобы она была сильно истощена: мне ее телосложение кажется абсолютно привлекательным. Да, должен честно сознаться, что после десяти дней совместного – на тридцати шести квадратных метрах – проживания мне все чаще хочется зайти в ее комнату и обнять. Конкретно обнять.
Впрочем, это совершенно невозможно. Я просто перестал бы себя уважать. А если бы меня еще и мой родной Катерин погрыз! Он с Альки просто глаз не сводит. Если я для Катерина – бог, то Алька – точно богиня. И не факт, что в этих сферах сильный пол и впрямь сильнее.
Короче, каждый день я говорю «Алечка, доброе утро», потом – «До свидания» и еду на службу продавать мобильные стенды. Получается уже совсем неплохо, шеф даже отвалил премию за лучшие показатели месяца. Но честно говоря, работа меня сейчас не радует, потому что все время хочется домой. Пожалуй, впервые за всю сознательную жизнь. После того как родителей не стало, домой не тянуло никогда. А теперь тянет. И не стоит дурачить самого себя: причина здесь одна – девчонка, которая выздоравливает на моей кушетке. В бывшей моей комнате.