Рахманинов
Шрифт:
— Что это?.. Сережа!.. Симфония ре-минор? — она шевельнула стрельчатой бровью. — «Посвящается…» Кому? Мне?..
Сергей немного смутился.
— Нет, — сказал он с запинкой. — Вам, Брикки, я напишу совсем другую…
— Другую… — разочарованно улыбнулась она. — Когда же ждать ее?.. Спешите, милый музыкант! Мой век недолог.
С начала августа жизненный распорядок был сломан до основания. Сергей начал работать с каким-то исступленным упорством по десять-двенадцать часов в день. Со времен создания «Алеко» в жизни у него не было ничего подобного.
Ночами лили дожди. А
Когда тридцатого августа симфония была закончена и в партитуре, он сказал себе: «Вот и я кончил!» Но в словах этих для него был иронический смысл, потому что он знал, что мучения его только начинаются, что самое трудное и страшное еще впереди.
Странной была судьба этого второго ивановского лета!
Занятый своим, Сергей словно не замечал его и спохватился, только когда оно миновало.
Холодным вечером в конце сентября, при лампе, под шум дождя, он писал письмо вслед уехавшим накануне сестрам Скалон:
«Сейчас перечитал Сонечкино письмо. По ее словам, и пусто здесь без вас, и тихо, и странно; не могла дрянная девчонка прямо сказать, что «скучно». Могу прямо так сказать, что мне без вас, дорогие кузины, ужасно, невозможно скучно. Тоска страшная! Никто здесь без вас никому не завидует… никто громко на все село не зевает, никто мило симпатично не свиристит. Вообще здесь заодно с погодой «пасмурно, сыро и холодно»…»
Вскоре по приезде в Москву к Сергею явился некий Г.Р. Лангевиц — ипрессарио концертов камерной музыки, город Варшава. (Так он буквально и отрекомендовался!)
Он предложил музыканту в ноябре и декабре дать ряд концертов в городах «Царства Польского» и прибалтийских губерний вместе с прославленной итальянской скрипачкой де Туа — всего двадцать два концерта.
На другой день в филармонии Сергей был представлен миниатюрной женщине лет тридцати, с волосами цвета воронова крыла. Она кокетливо щурила глаза, расточала улыбки и щебетала на невообразимом франко-итальянском жаргоне. Присутствовавший при встрече Лангевиц объявил музыканту, что перед ним графиня Мария Феличита (она же Терезина) де Туа-и-Франки-Верней де-ла-Валетта.
Столь длинное и цветистое имя его титулованной партнерши смутило Сергея и еще больше — ее манеры. Однако мосты были сожжены.
Условия контракта были многообещающими и сулили Сергею безбедное и беспечальное существование на всю зиму. В то же время имя Рахманинова должно было выйти, наконец, из треугольника Москва — Харьков — Киев на широкие просторы земли Русской.
Начало турне в Лодзи было весьма обнадеживающим. Сергей имел большой успех, но Терезина, разумеется, больший. Играла она, правда, не особенно, техника из средних. Зато глазами и улыбками играла перед публикой просто замечательно. Артистка она была несерьезная, хотя, безусловно, талантливая. Ее сладких улыбок, обрываний на высоких нотах, ее фермат а ла Мазини Сергей без злости не мог переносить. Кстати, он узнал за ней еще одну черту: она была очень скупа. С Сергеем она была обворожительна, опасаясь, как видно, что он удерет. Как показало недалекое будущее, ее опасения отнюдь не лишены были оснований.
Все же финал предприятия был неожиданным для всех, не исключая и самого Сергея.
Путешествие в Могилев по тряской и размытой дороге было каплей, переполнившей чашу.
По возвращении он выглядел сконфуженным. Жаль было Лангевица, которого он подвел, В то же время он, как мальчишка, радовался вновь обретенной свободе.
Вскоре все забылось, лишь один, будто бы ничтожный, случай изредка приходил на память музыканту. По дороге в Могилев в тряском рыдване Терезина, кутаясь в рысью шубу, дрожала от холода и страха.
— О мадонна! — крестясь, бормотала она.
Неожиданно справа от грязной дороги, за лесом, заколыхало зарево, отраженное на низких облаках.
— Что горит? — спросил Сергей у возницы.
— Экономия пана Мазуркевича, — отчеканил верзила в бараньем тулупе, сидевший на козлах.
И Сергей уловил выражение нескрываемого злорадного торжества, преобразившего на миг горбоносое лицо, заросшее рыжей щетиной.
Уже не впервые блеснула догадка, что, наверное, в подземельях Кощеева царства идет своя, иная жизнь, скрытая от неискушенного глаза, но имеющая глубокий и, может быть, грозный смысл.
Сергей Иванович Танеев долго молча ходил по комнате.
— Что ж вы не показали раньше, Сережа? Показать тут, конечно, есть что, но…
Вдруг он заговорил тонким плачущим голосом, словно жалуясь кому-то:
— Эти мелодии вялы, бескрасочны… Ничего с ними не поделаешь! Однако… это вовсе не значит, что вы вправе ее утаить! — почти сурово закончил он.
Сергей и сам знал: не все досказано до конца в его симфонии.
В марте у Саши Сатина неожиданно открылось кровохарканье, неожиданно только для близких. Сам он никогда не щадил себя и спокойно ждал своего часа. Лежа на спине в клинике Склифосовского, с лихорадочными пятнами на скулах, он пытался еще шепотом балагурить, чтобы подбодрить мать. Улыбаясь, глядел на букетик ярко-алых роз, который принесла ему молчаливая и очень застенчивая девушка курсистка в черной шапочке с вуалью. Один Сашок, по-видимому, знал, кто она. Но на вопросы близких промолчал.
И, как это ни странно, через месяц он встал. Розы сменились не один раз. Несмотря на воркотню врачей, он не позволял их убрать из палаты. В апреле по настоянию врачей Сашка увезли в Тироль.
По вскрывшейся раньше срока реке плыл лед. Стоял слабый туман. В тумане светило солнце, стояли отраженные в текучей воде красные башни Кремля.
Москва готовилась к коронации молодого царя.
Еще за две недели со всех концов России свезли и согнали по этапу толпы крестьян ради «единения царя с народом».
Улицы и площади поражали ярмарочной пестротой неописуемых костюмов, свиток, сарафанов, гудели гомоном невообразимых наречий. Запуганные и потерянные люди бродили по муравейнику огромного города, которому дворники и какие-то комендантские команды пытались придать видимость чистоты и порядка.
Сбившись с ног, мужики и бабы садились на землю на бульварах и скверах. («Все же травица, а не проклятущий камень!») Но их сейчас же, топая ногами и остервенело бранясь, гнала полиция.
Вконец затурканные царские гости бежали куда глаза глядят, в страхе крестились на Казанский вокзал и на Румянцевский музей, на торговые ряды и городскую думу.