Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
— Только одну меня они слушаются лучше, чем вас.
И я улыбнулся. Слегка, правда, а все же подобострастно. Так что моя улыбка, появление и исчезновение которой я чувствовал кожей лица, была унизительна. Я посмотрел на серебряное салфеточное кольцо, напоминавшее ручные кандалы, и подумал: я ведь уже давно знаю, что Раквереского бурмистра Прийта Тагавялья, которого раквереские крестьяне, как змею, ненавидят за беспощадность, моя госпожа считает лучшим из своих крепостных. Она хвалила его мне («Очень исполнительный человек, именно такой, какой нужен нашим деревенским мужикам!»), а сама при этом, вооружившись лорнетом, читала книгу какого-то француза, которая называлась «Эмиль». Я потом взял эту книгу у нее с полки и прочел и воочию увидел противоречие между ее хвалой бурмистру и тем, что она читала. Но я этому не удивился. Так же как меня не удивило, что она принялась возражать против решения генерал-губернатора о необходимости учредить в Раквере фогтейский суд. Господи, да она же приказала мне составить концепт ее протеста: прежде
По воскресеньям я был свободен от моих воспитательских обязанностей. После завтрака госпожа надумала поехать с мальчиками в церковь, а я отправился побродить по окрестностям. Я вышел из города в южном направлении, обошел Леериское болото и долго шел по разбитой пыльной колее к Винни. Потом присел где-то на пригорке, в тени ольховника, вынул из кармана книгу стихов Галлера и стал читать его суховатые строчки, пока меня не стал одолевать сон…
О Vater! Rach' und Hass sind fern von dcinem Herzen; du hast nicht Lust an Qual, noch Freud an unscrn Schmerzen. Du schufest nicht aus Zorn: die Giite war der Grund, weswegen cine Welt vor Nichts den Vorzug fund. Wie hast, о Heiliger! Du denn die Welt erwahlt, die ewig siindiget und ewig wird gequalt? [25]25
(Здесь и в дальнейшем все стихотворные переводы с немецкого выполнены Александром Левиным.)
Может статься, что вечно остающийся без ответа вопрос этой песни заставил меня подняться. Так или иначе, но я направился по Рягавереской дороге к городу. Погода стояла душная; еще подремывая над этими стихами, я почувствовал жажду, а тут слева показался манивший меня к себе колодезный журавль возле дома Калдаалусского Яака. Возможно, я подошел к его колодцу в какой-то мере еще и потому, что чувствовал: иначе я дошел бы до первых домов по Скотной улице и зашел бы к Симсону попросить глоток воды…
Как ни мало отличались дома городской окраины от крестьянских избушек и лачуг, но одно отличие у них было: дымовая труба. В этом отношении изба бобыля Яака в Калдаалусе, стоявшая под плитняковым уступом, на сто шагов южнее эстонской часовни, служила как бы форпостом города. Потому что из его соломенной крыши совсем не по-деревенски торчал обрубок плитняковой трубы. А сам Яак, который на скрип журавля вышел во двор и, узнав меня, поздоровался, выглядел настоящим крестьянином. Он был в белой воскресной рубашке (кафтан уже убран в каморе в сундук), загорелый, жилистый, лет пятидесяти. И воскресные сапоги (которые у него наверняка имелись), вернувшись из церкви, он успел сменить на постолы, может быть на те самые, в которых был весной, когда его секли. Я поднял из колодца полное ведро приятно холодной воды, зачерпнул из пего глиняной кружкой, стоявшей на краю плитнякового колодца, и залпом выпил. Потом вынул из кармана кисет и предложил Яаку набить трубку таллинским табаком. Мы присели на скамейке у колодца, высекли огонь и зажгли трубки. Я предполагал, что через Симсона и других Яаку известно о том, что городские серые уже устали дожидаться ответа на прошение 63-го года, и что некоторые люди хотят подбить общину на составление нового прошения, и что в этом немного участвую и я.
— Яак, мне уже давно хочется спросить, да все не было случая: как это тебя угораздило весной угодить под розги?
Яак охотно рассказал мне свою историю. Во времена дочерей Бредероде у его деда был клочок земли и дом в самом конце Рыцарской улицы. Дед садовничал на мызе и на своем участке выращивал из полученных на мызе голландских луковиц цветы для барышень. Яак пробурчал:
— Но этого патента на права горожанина у него, видать, не было. Городским жителем он, во всяком случае, являлся. Так продолжалось и в первое время при Тизенхаузенах. Но тут Шереметев разом стер с лица земли и город, и все остальное. А когда мой отец через пятнадцать лет вернулся и захотел получить от Тизенхаузенов участок своего отца, так на фундаменте дедовского дома уже стоял мызский каретник, и управитель — никому не известный барин — сказал: «Проваливай отсюдова! Или я велю тебе, поганцу, на этом самом месте намять бока за твои бредни!»
Отец Яака много лет препирался с мызой. Ему неоткуда было взять настоящих свидетелей. Старшее поколение большей частью вымерло во время чумы, а те из живых, кто вернулся, бедствовали, притесняемые Тизенхаузенами, и не отваживались что-то вспомнить. Но постепенно отец Яака нашел в Таллине людей, в прошлом жителей Раквере, а теперь живших достаточно далеко, чтобы лучше помнить эти давние дела. С их помощью он до тех пор ходил жаловаться в суд, пока господину генералу, свекру госпожи Гертруды, это надоело, и он предложил отцу Яака вот этот клочок земли на пастбище вместо отцовского участка в городе. С этим отец Яака примирился и кое-как построился здесь. Яак пояснил:
— Мой отец до самой смерти жил здесь, думая, что он свободный человек и что эта земля принадлежит свободному бобылю, и я до позапрошлого года думал точно так же. Пока управляющий Фрейндлинг не объявил мне, что еще во время последней переписи душ я будто бы записан крепостным! И до сих пор только благодаря милости госпожи Гертруды был свободен от барщины. А теперь, мол, Калдаалусе распашут под мызские поля, а меня переселят в Лепна или куда-нибудь к черту на рога. И я должен буду отрабатывать барщину. А тут предъявили иск и Ламбаскому Каарли. И даже Тонну и Симсону, которые уж вовсе городские люди. Тогда явился этот трактирщик Розенмарк и посоветовал нам пожаловаться в ландгерихт.
— А, так это трактирщик вас подзуживал? — спросил я.
— Да нет, мы на него не жалуемся. Мы уже и сами были готовы. А он нам откровенно сказал: сперва, может, дерьмово придется, но бороться нужно. Вот мы и боролись. И свое получили сполна.
— Кто вам его составил?
— Трактирщик в Таллине заказал. Каждый из нас приложил руку, и оно пошло…
— На каторгу вас все-таки не отправили. И с места тоже не согнали?
— Этому мы и сами удивляемся. Трактирщик говорил, что ходил к каким-то важным господам разговаривать. Поди знай, может, и ходил. Благодаря ему нас, мол, и оставили…
В воскресенье всю вторую половину дня и весь вечер я опять просидел в запертой комнате трактирщика, переписывал и переводил последние бумаги из шкатулки Рихмана. В этой работе участвовали мои глаза и перо. А уши были в другом месте. Я слышал, как за стеной разглагольствовали двое-трое пьяных, и случайные звуки и шорохи в по-летнему полупустом трактире, но старался услышать то, чего не было, — легкие, быстрые шаги Мааде, приближающиеся к двери со двора. Из-за того, что чувства мои находились не здесь, работа шла плохо, и я не закончил даже грамоту 1695 года Карла XI, направленную генерал-губернатору Акселю Делагарди. Нетронутыми оставались бумаги, содержащие извлечения из решений Реституционной комиссии русского времени 1723 и 1728 годов. Но даже и при недостаточной внимательности я все же понял, что названная королевская грамота в основном благоприятствовала раквереским тогдашним просителям. Король ревниво отказал только в разрешении вести внешнюю торговлю через гавань в Тоолсе. (Да не было ли подобное домогательство со стороны дышащего на ладан города просто чрезмерным и неуместным?..) Что же касается введения судебного и полицейского устава и учреждения школы, разумеется, для того, чтобы укрепить среди городского населения верноподданничество и религиозность, — это он считал не только допустимым, но недвусмысленно предписывал. Итак, — думал я, нащупывая неясную государственную мысль, — если за всеми войнами и смертоубийствами, ужасающими междоусобицами из-за власти все же допустить внутреннее братство всех христианских монархий, о чем написано немало ученых книг, — одним словом, если предположить временную преемственность исконных королевских актов, то Реституционная комиссия русского времени должна была исходить из неотрицаемости юридического существования города…
В понедельник перед обедом госпожа послала меня в пасторат к Борге, чтобы на следующее воскресенье я внес ее в список желающих причаститься.
Я возвращался из пастората по Длинной улице и на углу улицы Дубильщиков, или, как ее в народе называют, Адской улицы, у трактира Розенмарка посмотрел направо и за мостками и ручейком увидел дома. На дворе у Симсона, насколько можно было разглядеть за забором и сараем, — ни души. Но в пятидесяти шагах от меня по Адской улице шагал по неисправным ступеням, приближаясь ко мне, трактирщик Розенмарк. Значит, он вернулся из Нарвы. И я мог предположить, откуда он сейчас шел. Тем сильнее мне захотелось спрятаться за углом. Но он меня увидел и махнул, чтобы я подождал.