Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
Мастер Симсон стал считать, загибая выпачканные дегтем пальцы:
— Кнаак, Халльштедтер и ты сам.
— Важно, конечно, и то, как поделят, — сквозь облако дыма сказал Роледер.
— По справедливости. В этом нет сомнения, — веско ответил Розенмарк. — Но у нас есть серьезное основание сомневаться, что мы эти деньги получим. И вообще, ответит ли нам Петербург. И поэтому, мне думается, настало время — сейчас, когда историю наших прав нам освежили в памяти, — подумать, что предпринять дальше. И это должна быть жалоба по поводу прав раквереских серых. И привести в ней как пример весеннее наказание розгами. Мне — ммм — мои друзья в Таллине дали понять, что к подобной жалобе генерал-губернатор отнесся бы милосердно. Если только она не будет столь резкой, что за нее, ну, придется оштрафовать самих жалобщиков.
— Ах, значит, наше письмо губернатору было больно резкое? — спросил Калдаалусский Яак, и, мне показалось, таким тоном, который, если бы спрашивал не столь неотесанный мужик, следовало бы назвать ироничным.
— Результаты показали, каким оно было, — проворил папаша Симсон и под черным сукном пошевелил правой
— Придется признать, — сказал Розенмарк и своей рукой опять наполнил кружки из бочонка, — придется признать, что Маркварт, таллинский адвокат, составивший ее, на этот раз просто пересолил. Ну, так что же думают присутствующие?
Мужчины прихлебывали пиво, обсуждали, кряхтели. Я не вмешивался. Но заметил: трактирщик, который, казалось, был инициатором всего, особенно их не подзуживал. Принято было решение: подождать до конца года. Если к тому времени из Петербурга все еще не будет ответа на большое прошение, то поближе к крещению снова собраться и посоветоваться.
Но собрались они гораздо раньше, и не по поводу жалобы генерал-губернатору, и не все, кто за этим столом сидел.
На второй неделе октября — сразу резко похолодало, земля подмерзла и затвердела, а в парке большая часть желтых шуршащих листьев уже осыпалась — я катался с мальчиками верхом. Вернувшись к обеду и спрыгивая перед конюшней с лошади, я торчавшим из седла гвоздем порвал свои уже сильно поношенные и притом единственные брюки. Я их кое-как зашил и после обеда, захватив два локтя серой материи, которую перед моим отъездом из Таллина мать положила мне в корзину, отправился на Скотную улицу, к портному Музеусу.
Портной — тонкокостный мужчина с маленькой головой и довольно большим и, судя по голосу, насморочным носом — дюймовой меркой измерил мой зад и спросил, вернее, заметил:
— Так. Значит, брюки к свадьбе?
— С чего это? Ничего подобного, — буркнул я в ответ. И поскольку это получилось у меня, задетого его, так сказать, портновской фамильярностью, слишком резко, я, желая смягчить, добавил: — До свадьбы я еще несколько пар протру. Если мне вообще придется заказывать свадебные брюки.
— Нет-нет, — поправился мастер Музеус, — так я же не имел в виду свадьбу молодого господина. Я полагал, по случаю торжественного и счастливого дня трактирщика.
— Какого трактирщика?
— Да нашего Розенмарка.
— Так он же только весной собирался…
— Мало ли что собирался. Теперь обнародовано: в мартов день.
— Значит… на дочери Симсона? — вспыхнула вдруг в сердце у меня надежда — и сразу же погасла.
— Ну да, на ней.
Я сказал, насколько сумел, как бы между прочим:
— Так ведь девушка должна была прежде в Таллине хорошим манерам научиться?
— Выходит, что уже научилась, — протяжно сказал Музеус. — А брюки молодой человек получит в понедельник. Так что к свадьбе придется только утюгом провести.
Мои брюки были готовы задолго до мартова дня. Это так. Но многое другое к неожиданно ускоренной свадьбе готово не было. К весне новый дом жениха был бы, возможно, более или менее закончен. А сейчас в вырытой под фундамент канаве ветер ранней зимы шуршал замерзшими листьями. Не были получены стол на двенадцать персон и супружеская кровать. Столяр Зеннеборн только еще во второй раз поставил сушиться нужные еловые и дубовые доски. Но кое-что — помимо моих серых брюк — к свадьбе Иохана и Мааде было все-таки готово: заказанная каретному мастеру Либе и выкрашенная в желтый цвет бричка, чтобы ехать в церковь.
Утром в день венчания слуга Розенмарка Пеэтер на трактирном дворе запряг в эту бричку до блеска начищенную серую в яблоках лошадь и подъехал к крыльцу дома невесты, если можно назвать крыльцом плитняковую приступку перед порогом симсоновского домика на Скотной улице. Жених и невеста вышли на улицу. Я всего этого не видел, но про это рассказывали в городе и на мызе еще несколько недель спустя. Они вышли из дома сапожника. Иохан в своем воскресном сюртуке коричневого сукна, в шляпе и светлых коротких штанах, и Мааде — в белом подвенечном платье, сшитом женой Музеуса; на плечах У нее по случаю холодной погоды и сыпавшихся снежинок была короткая черная накидка. Я же своими глазами увидел их обоих в церкви. Иохан, на манер изысканного барина, помог невесте сесть в бричку, сам уселся рядом и помахал шляпой стоявшим у ворот и в дверях своих домов горожанам, после чего, чтобы сделать круг, поехал в обратном направлении — на улицы Рыцарей, затем через мост на ней и вдоль Длинной улицы по черно-белым от снега булыжникам к церкви. Тут это и случилось. Пустячное событие, разумеется. Небольшой испуг. Но в такую минуту оно показалось как бы особенным, как бы многозначительным. Во всяком случае, если смотреть моими глазами, а другими — я не мог. Когда бричка поравнялась с трактиром и жених натянул вожжи, чтобы последние сто шагов лошадь пробежала резвее, с той стороны, где сидела невеста, отвалилось колесо и покатилось через улицу прямо в канаву у дома Финдэйзена. Бричка накренилась и повисла, опираясь на оглоблю. Невеста вскрикнула и, чтобы не выпасть на камни, обвила руками шею жениха. Когда я про это услышал, то не смог прогнать насмешливую мысль: «Повезло Иохану… иначе не стала бы Мааде ласкать его на улице…»
В церкви я оказался среди сотни людей — родственников и знакомых жениха и невесты и просто любопытных. Я даже не знаю, собственно, зачем я туда пошел. Наверно, на венчание своих возлюбленных ходят смотреть ради самоистязания… Или кому-нибудь за что-нибудь в отместку. На этот раз, может быть, жениху — за толстый живот, за по-мужицки толстые икры и неуклюжую самоуверенность, с которой он вел невесту по проходу между скамеек к алтарю. Я же пришел, главным образом, из любопытства. Я должен был увидеть, с каким лицом Мааде подойдет с Иоханом к алтарю. И можно
II
Таковы были мои связи с городом Раквере, когда госпожа Гертруда в описанный мною выше мартовский день призвала меня к себе, выложила мне свою более чем странную историю (я имею в виду полученное из Петербурга письмо) и приказала выяснить, является ли и в какой мере господин имперский граф Карл фон Сиверс тайной пружиной противников Раквереской мызы.
В течение зимы, месяца четыре или даже больше, я не бывал в городе, за исключением рождественского сочельника и двух-трех воскресений после рождества, когда водил мальчиков в церковь. И один раз ходил в аптеку за ушными каплями. Да и горожане не спешили вступать со мной в разговор, все-таки я служил на мызе. Даже если некоторые из них мне доверяли. И тем более не стремились они приблизиться ко мне, когда я ходил в церковь с моими воспитанниками. Ушные капли я получил у Шлютера, с которым мы не были особенно знакомы. Мимоходом я спросил про Рихмана, и Шлютер сказал, что принципал уехал в Симуна или еще куда-то. Так что никакие городские новости для меня не доходили. Не считая тех, которые я случайно слышал на мызе от Тийо или еще от кого-нибудь: трактирщик Розенмарк купил у купца Хартмана дом в начале Длинной улицы и поселился там со своей молодой женой. И в этот бывший хартмановский дом я в тот мартовский вечер и пошел.
Зачем?
Я пытался себе ответить на этот вопрос. И сделал это, кажется, без особого труда: не из желания служить интересам госпожи Тизенхаузен. Конечно же я мог ей сказать: «Нет, сударыня, я готов учить сыновей вашей дочери. И я готов составить для вас ту или иную официальную бумагу — если ваша гордость или ваша излишне нервная манера писать не позволяет вам этого делать самой. Но ваши тайные приказы я выполнять не буду». Конечно, я мог это сказать. Никто мне рта не зажимал. Кроме меня самого. Вполне вероятно, что после этого госпожа выгнала бы меня с мызы, и в тех краях я остался бы без хлеба. Но не из боязни, что она так поступит, воздержался я от такого ответа. Во всяком случае, так мне кажется. Или даже если страх быть уволенным все же оказал влияние на мое согласие, то лишь отчасти. Решающей была возможность свободно бывать в городе, которую мне давало это распоряжение. Мне уже не требовалось прикрывать свои уходы прогулками в дубровнике или бог знает где еще или выдумывать, что я заснул за карточным столом, на что я был готов, если бы она потребовала от меня объяснений о моих прошлогодних летних походах. Теперь же ее приказание позволило мне свободно общаться с городским людом. Ощущения этой крупицы свободы — настоящей или воображаемой мною, как угодно, — мне было достаточно, чтоб освободить от зажима пружины моего собственного, всю зиму неутоленного интереса к городу. Первая пружина: разумеется, интерес к жизни Мааде, интерес, смешанный с сожалением, презрением, жалостью и бог его знает чем еще. Вторая: неожиданно втянутый летом в тяжбу между городом и мызой, я невольно все с большим интересом стал присматриваться к этой странной борьбе. И третья: взрыв любопытства, вызванный поручением госпожи Тизенхаузен, — может ли на самом деле ее рассказ про графа Сиверса в какой-то мере соответствовать истине?! Я хочу сказать: в моем молчаливом послушании сработали все эти пружины. Я не скрываю и того, что, в-четвертых, здесь участвовали и, скажем, мои природная готовность и стремление, вопреки внутреннему сопротивлению и насмешкам, безупречно и ловко выполнять приказы, данные мне лицом, выше меня стоящим по рождению. И, в-пятых, возможно, что уже тогда, в тот мартовский вечер, у меня зародилось намерение, выполняя ее приказы, сделать нечто совсем другое.