Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
Я сказал — и сам почувствовал, что это просто бесстыдство, если не с точки зрения истины, то, во всяком случае, с точки зрения принятой в обществе вежливости:
— Я смотрю, госпожа Хеленэ, кажется, не столь довольна счастьем дочери? — Причем оснований для такого вопроса у меня было не больше, чем некогда оброненные женой сапожника слова о том, что Розенмарку она предпочла бы жениха немецкого происхождения (пусть этот жених был бы не больше чем ремесленник), — только эти бегло сказанные слова. И еще теперешнее горькое выражение ее лица. Но я не предполагал, что матушка Хеленэ ответит мне, почти чужому человеку, и, кроме того, по ее представлению, в какой-то мере человеку, близкому Розенмарку, так откровенно. Ибо какова бы ни была
Так или иначе, но она, правда, без особой враждебности к Розенмарку, но все же с беспощадной откровенностью вдруг сказала:
— Моя дочь заслуживала бы лучшего мужа. Я этого ни от кого не скрывала. Не стану скрывать и от господина Беренда.
— Но-но-но, — заворчал сапожник, — что за такое особенное чудо твоя дочь! Она же и моя дочь. А моей дочери такой зажиточный и дельный человек ой как еще подходит.
Хеленэ не стала утруждать себя ответом, а я, для самого себя неожиданно, совершенно свободно, без стеснения стал рассуждать:
— Да-а. Я думаю, что и в Раквере нашлись бы не менее зажиточные молодые люди, притом немецкого происхождения. — И — внешне совершенно серьезно, а внутренне почти озорно — добавил: — Господин Кнаак, например (потому что вспомнил, говорили, будто это был один из желательных мамаше Симсон кандидатов в зятья), и вообще я удивляюсь, почему вы не повезли в свое время вашу Мааде, скажем, в Петербург? Она красивая и приятная девушка, прямо настоящая барышня. И по-немецки говорит. В Петербурге она непременно сделала бы блестящую партию.
— Пустые разговоры, — сказал сапожник, но мне показалось, что как-то не совсем уверенно. — К кому нам было ее везти туда? На ярмарке предлагать, что ли?
— Фуй — ты со своим языком! — вскричала мамаша, но я сказал:
— Господи боже мой! — И прежде чем продолжить, успел подумать: смею ли я и вообще умно ли это — вылезать с моими непроверенными сведениями — и все-таки вылез: — Как к кому! К дядюшке, само собой разумеется! Он бы взял племянницу к себе в дом. Разве не так? Разумеется, взял бы! Если вспомнить, с каким участием он поддерживает город и помогает ему в борьбе — из верности к местам, где прошли его детство и юность, так ведь? Разве можно допустить, чтобы он забыл свою племянницу или оттолкнул ее?! Нет, мне думается, ни в коем случае. Граф взял бы Мааде к себе в дом. Велел бы одеть ее по столичной моде, заниматься ею, чтобы она освоилась, привыкла. Взял бы ее в общество своих дочерей. А они у него крестницы императрицы. Своей супруге велел бы навести последний лоск. Вы только представьте себе, какие люди бывают в том доме! И какие возможности для находчивой и славной девушки, скажем прямо — необыкновенно красивой девушки, там открылись бы…
— Послушай, о каком дядюшке и… каком графе ты говоришь?
Я заметил, что впервые за время нашего знакомства сапожник сказал мне «ты». По-видимому, от неожиданности он так возмутился, что забыл, с кем говорит, — что я не только гувернер и доверенное лицо хозяйки мызы, но при том еще и немецкий господин. Я ответил:
— О каком дядюшке? Да о родном дядюшке Мааде. О графе Сиверсе. Брате госпожи Хеленэ.
— Что это еще за разговоры, — пробормотал сапожник, уставившись на стол, и по его тусклому и как бы неуверенному голосу я ясно понял, что он старается скрыть правду.
Но тут вмешалась госпожа Хеленэ:
— Аадам, что ты зря споришь. Ты не видишь разве, что господин Беренд просто знает.
Я был так поражен этим признанием, хотя и добивался его, что даже поперхнулся: значит, правда… С доверительной улыбкой я посмотрел госпоже Хеленэ в глаза и с той же Улыбкой повернулся к папаше:
— Вот
Так. Теперь, следовательно, я просто это знал. Однако, боже мой, я поклялся себе здесь же, за их столом, что больше я не буду к ним приставать. Пусть у них будут свои тайны. Кто мне дал право вмешиваться и копаться в их делах. Но вышло, что другого выхода у меня уже не было. Потому что жена сапожника тут же пояснила:
— Если вам это известно, так зачем же нам скрывать.
Тот, кого вы назвали (интересно, что сама она имени не произнесла), действительно приходится мне братом. Ему удалось бежать из Раквере. С тех пор прошло больше тридцати лет. А в Петербурге господь чудесным образом помог ему. Наш город он на самом деле защищал от госпожи Тизенхаузен. Без него мыза давно бы нас отсюда прогнала. По его желанию мы держали это в тайне, однако Аадам знает об этом так же хорошо, как и я. А Розенмарк — лучше всех. Потому что он…
— Послушай, мать, чего ты тут понапрасну объясняешь! Ежели господину Беренду известно, значит, он знает, а больше…
— Аадам, чего ради нам притворяться! Раз господину Беренду известно, что Карл мой брат… — И обращаясь ко мне: — Видите ли, здесь, в Раквере, Розенмарк — тайная рука Карла. Все равно вы это знаете… Поскольку вы с ним имели дело. Вся его мощь идет из кармана Карла.
— Хеленэ, — воскликнул сапожник, — своим языком ты накличешь на нас беду!
— Ах, брось! — сказала она. — Я по глазам господина Беренда вижу, что он не какая-нибудь шельма с двойным дном, и вы доверились ему раньше, чем я. — И в мою сторону: — На поддержание города мой брат и правда не скупился. Но чтобы он особенно поддерживал или помнил меня и мою дочь, так этого не было. Но я хочу быть справедливой. За эти годы случалось даже, что мы получали какие-то тряпки. Иногда — редко, правда, — двадцать — тридцать рублей. Но как бы уж там ни было с этим, но одного я ему никогда не прощу — ни мужу, ни ему. Что он приказал Аадаму выдать Мааде замуж за Розенмарка. И что Аадам позволил приказать себе.
— Нет, к сожалению, все еще ничего, — сказал я моей госпоже через несколько дней, после завтрака. Я заверил ее, что побываю у Рихмана, как только у него выпадет свободный вечер. Однако, хотя у аптекаря во время весенних кашлей и лихорадок дестилляций и пульверизаций было больше обычного, все же именно я не спешил к нему с разговорами. Хотя бы уже потому, что госпожа много раз подгоняла меня. Так что я отправился в аптеку, когда уже развезло дороги. Мне это потому так хорошо запомнилось, что там, где Таллинское шоссе переходит в Рыцарскую улицу, я доверился льду, затянувшему дневную слякоть, и два раза провалился в бездонную грязь. Так что, когда я добрался до Рихмана, мои новые башмаки чавкали, а чулки намокли до самых колен.
Аптекарь тут же велел мне разуться, а башмаки и чулки просушить у камина.
— Нет-нет, вежливость вежливостью, а здоровье прежде всего! — Он принес мне полный бокал горячего пунша и распорядился, чтобы я надел на босые ноги его меховые шлепанцы. Затем мы уселись у него в кабинете — я, несколько смущенный своими голыми икрами, — в окружении тех же предметов и запахов, которые я, кажется, уже раньше описывал. Стулья красного дерева с желтой обивкой. Большой дубовый шахматный стол с тяжелыми, выточенными каменными фигурами. Письменный стол и у его торца, в центре комнаты, большая клетка с надменным розовым какаду, о котором хозяин сказал: «Самый тактичный собеседник, какого я только встречал. Слушает с чрезвычайным вниманием, склонив голову. И неизменно говорит только: „Shbnrchtmnhrrr!“». [30]
30
Sie haben recht, mein Herr! — Вы правы, мой господин! (нем.).