Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
Через двадцать минут вернулся Рихман:
— Ну как, прочитали?
— Прочитал. Что вы решили делать?
— Делать?! А что мы можем делать?! Предложение юстиц-коллегии, наверно, уже переслано в сенат. Там оно проваляется недели, а то и месяцы. Как долго — это дело случая. Потом какой-нибудь олух из старших дьяков изложит его содержание на заседании третьего департамента сената. И присутствующие, зевая, утвердят его…
— Господин Рихман… — перебил я его, потому что во мне кипело возмущение этими бумагами, — господин Рихман, объясните мне. Здесь, к сожалению, есть трудноопровержимые факты. Но здесь же горы тупоголового вранья. Скажите, откуда это взято?
— Откуда взято? Из воздуха: просто из воздуха. Мы здесь, мужчины, между собой, так что я могу сказать: не иначе как из зловония насмердевших дьяков, которых соответствующим образом научили.
— И что будет дальше?
— Дальше я, во всяком случае, продам свою аптеку и поселюсь как можно дальше от госпожи Тизенхаузен. Потому что здесь наверняка наступит ад. А вашему покорному слуге, как вы знаете, — старик, иронически усмехаясь, поклонился мне, — выпала особая честь: если бы госпожа Тизенхаузен только могла дотянуться, она тут же швырнула бы меня в котел с грешниками. И как только у нее в руках будет указ сената, ничто не будет ей в этом препятствовать.
— И указ сената будет соответствовать решению юстиц-коллегии? — спросил я.
— Разумеется. Никто и не подумает что-нибудь в нем изменить. Ибо к чему это им? (Читая, я именно это и предположил. К чему сенату вставать на другую точку зрения?..)
Аптекарь выпил свою рюмку до дна и продолжил:
— У Тизенхаузенов в сенате благожелателей не меньше, чем в юстиц-коллегии. Разве вы сами не заметили: прибалтийское дворянство за последние годы стало у нас еще более влиятельным, чем оно было во времена Елизаветы. И как бы эти господа ни грызлись между собой, против горожан, разумеется, они железно держатся вместе. Так что…
— А генерал-губернатор? — спросил я. Ибо Рихман сам сказал мне, что некоторое время тому назад госпожа Тизенхаузен ужасно разозлилась на генерал-губернатора.
— Наш господин принц Голштинский? Ну да. Но он же не прибалтиец. И с саженной высоты смотрит на все наши местные передряги. И какой-нибудь докучливый госпоже баронессе он вполне способен дать по рукам в каких-нибудь мелочах. Пусть даже самой госпоже Тизенхаузен. Но если на его стол в губернском управлении ляжет решение сената, он и пальцем не шевельнет против. Так что…
Я не знаю, что это было. Почему-то я вдруг почувствовал, что этот вопрос имеет для меня роковое значение. До умопомрачения. Может быть, позже мне удастся это объяснить себе. Во всяком случае, все обстоятельства, общий фон и подробности — напряженные отношения между горожанами и дворянством, борьба между Раквере и госпожой Тизенхаузен, мое собственное странное, двоякое положение во всей этой борьбе и среди вовлеченных в нее лиц и мое дурацкое сидение с голыми икрами здесь, в этой комнате, за этим столом аптекаря, которого намеревались взорвать, — во всем этом мне почудился вдруг личный вызов. Я спросил:
— А разве предполагаемое решение сената нельзя как-нибудь сдвинуть?
Аптекарь негромко рассмеялся:
— Помните, как сказал Архимед: «Дайте мне точку опоры, и я переверну весь мир». Можете вы предложить нам точку опоры?
Я лихорадочно думал: я дал госпоже Тизенхаузен клятву, что буду как могила молчать о том, что она мне сказала… Связывает ли меня эта клятва? Если душой я не с нею, а с горожанами и ремесленниками, больше того, с самыми неимущими среди этих ремесленников, с самими высеченными жителями окраины этого селения… Или добровольно данная клятва связывает человека во всех случаях? Даже если давший клятву не представлял себе, в чем он клянется? И если даже йенские профессора не знают, где начинается и где кончается свободная воля — когда клянущемуся в случае отказа могли бы грозить неприятности? А что посоветовал бы мне мой покойный отец, который еще в детстве учил меня, что данное слово?.. Что ответил бы он на мой вопрос своими горькими тонкими губами, когда он лежал на еловых стружках и я в последний раз на него смотрел?.. Однако — господи боже — я стер из своей памяти мертвое лицо отца: какое значение имеет моя глупая, совершенно формальная клятва, если для госпожи Тизенхаузен я еще с прошлого лета, ох нет, еще раньше, в сущности, с самого начала, просто в силу моего происхождения, — предатель?.. И если о том, кого я намереваюсь предательски назвать, я уже от стольких наслышан, что моя клятва госпоже Тизенхаузен, ей-богу, не будет нарушена…
— Ну, так можете вы предложить нам точку опоры? — повторил Рихман.
Я сказал совершенно спокойно, но не без удовольствия:
— А граф Сиверс?
Аптекарь ответил
— Shmnrrrechtmnhrrrr!
— Leider irrst du dich, mein Junge [32] , — медленно произнес Рихман, нарушив молчание, и я даже не сразу понял, что это было сказано не мне, а какаду.
32
К сожалению, ты ошибаешься, мой мальчик (нем.).
Старик посмотрел на меня:
— Очевидно, вам наши пружины более или менее известны. Но если ваши сведения о графе Сиверсе исходят от госпожи Тизенхаузен, то должен вас предупредить: она, как всегда, преувеличивает. Граф Сиверс сводит с нею старые счеты. Однако в здешних делах он не настолько заинтересован, чтобы что-нибудь предпринять. Ну, вам я скажу: я ходил к нему в Петербург. Когда возил наше большое прошение. Я просил его предпринять какие-нибудь шаги в юстиц-коллегии. Иными словами, предотвратить то, что теперь произошло. Он меня выслушал, но сразу сказал, что уезжает за границу лечить подагру. На том и кончилось. Но знаете, даже если бы он оставался в Петербурге и захотел что-нибудь сделать, вряд ли ему это удалось. А сделать что-нибудь сейчас уже вдвойне невозможно.
Что мог я на это ответить?!
— Ну раз невозможно…
Я не сказал, что мне, очевидно, нужно еще раз об этом подумать, я только добавил:
— Давайте продолжим партию, и расскажите про вашего брата.
Мы играли, и старик рассказывал…
— Ах, про Георга. Разве вы ничего о нем не слышали? Только то, что я однажды?.. Ну не напрасно существует сентенция — несть пророка в своем отечестве… Что он был за человек? С самого начала не такой, как другие. Он был еще в материнском лоне, едва зачатый, когда в Пярну от чумы умер наш отец. Я был шестилетним и совсем не глупым мальчиком. Но через семь или восемь лет он во многом меня обогнал. В устном счете. И вообще в способности запоминать всякие мелочи. Я, знаете ли, привык к тому, что его считали умнее меня. И что мы с матерью ради того, чтобы он получил образование, ну не то чтобы голодали, но все же… Сперва он учился в Таллине, потом в Халле, позже в Йене…
— И в Йене? В какие годы?
— В тридцатые. Изучал математику. И все естественные науки, вместе взятые. Оттуда он приехал в Петербург. И поступил в качестве гувернера в семью графа Остермана. К двум его мальчишкам. К тому времени граф уже был самым влиятельным человеком в империи. В его доме брат, разумеется, завел важные знакомства и прочее. Вы же знаете, при самом блестящем уме и самом большом трудолюбии у нас в стране, а может, и повсюду нужны связи. К своему счастью, Георг ушел из графского дома в самое время. За полгода до того как графа отправили в Сибирь, Георгу предложили должность в Академии. Сперва — студента. Но спустя шесть или семь лет он был уже полным академиком. Чего только он не строил и не изучал. Машину для молотьбы, окаменевших животных, янтарь, теплоту, испарение, минералы, насосы — ну как и подобает настоящему физику. Затем электричество. Вот тут он будто бы даже открыл какой-то общий закон. Закон Рихмана. Признаюсь, я не знаю, в чем его суть. Но вы же понимаете: если все электричество на свете подвластно этому закону, так, значит, это большое дело. А тут один американец, по фамилии Франклин, напечатал что-то про молнию. Георг прочитал это в Петербурге. И стал изучать дальше. Все с тем же, ну, скажем, фанатизмом, с каким он занимался всем. С точки зрения такого, как я, философа, как-то это по-детски, согласитесь, даже немного смешно. Но человеку, который стремится что-то открыть, необходимо. Увы, Георгу захотелось изучить молнию. Вместе со своим другом, неким Ломоносовым, Георг установил у себя на крыше железный стержень с разветвлениями, провод от него протянул в комнату и конец прикрепил к какому-то приспособлению со стрелкой. Когда на небе появлялись грозовые тучи, стрелка показывала, на сколько возросло или сократилось в воздухе количество электричества. И тому подобное… Мир еще не знал подобного аппарата. Это был первый. Электрометр Рихмана. Однажды во время заседания в Академии Георг увидел в окно, что над Невой стали клубиться грозовые тучи. Он побежал домой, чтобы взглянуть на свое устройство. И устанавливал стрелку в тот момент, когда молния ударила в его стержень. И он, убитый молнией, упал на каменный пол. Выпьем в память о нем.