Раквереский роман. Уход профессора Мартенса(Романы)
Шрифт:
И Розенмарк, который и раньше не раз проявлял крайнюю щедрость, вынул из собственного кармана золотой полуимпериал и отдал его незнакомцу.
Если я собираюсь теперь рассказать о том, что произошло спустя два года осенью, то есть осенью 1768 года, то, очевидно, потому, что за все это время ничего не происходило. В самом деле, ведь более полутора лет миновало с тех пор, как сенат вынес свое удивительное решение, однако копия с него по сей день так и не пришла от генерал-губернатора ни в фогтейский суд, ни на мызу. Лихорадочное ожидание, охватившее город в первые недели после того, как было получено известие о вынесении решения, спустя некоторое время более или менее улеглось и перешло в выжидание, что более соответствовало умонастроениям людей здешнего края. («Так куда оно, черт возьми, денется, если они его уже высидели. Когда-нибудь да прикатится».) От Рихмана я знал, что постепенно то здесь, то там стало раздаваться брюзжание. («Наверно, все ж таки ерунду говорили… Будь оно у них принято, так
Однако что же город мог предпринять? Мне известно, что, во всяком случае, Рихман, Розенмарк, Яан и Кнаак этот вопрос между собой обсуждали. И что-то пытались и сделать. Рихман еще весной послал в Петербург письмо той мелкой подкупленной сошке и осенью получил ответ: «Все в наилучшем порядке. Все произойдет в свое время. Нужно терпение, ибо Ее Величеству приходится подписывать так много бумаг…»
Они ждали, вернее сказать, мы ждали до следующей весны. Само собой разумеется, что и я ждал. И понятно, что в каком-то отношении я ждал еще нетерпеливее, чем они. И я заметил (позже мне было даже неловко вспоминать): наряду с моей надеждой, что решение сената когда-нибудь все же будет обнародовано и осуществится поворот в жизни и судьбе города, который окажется моей заслугой, наряду с этим ожиданием я стал постепенно чувствовать, что жду и другого решения: что выяснится беспочвенность нашего упования на справедливость и в конце концов сомнение, высказанное мною, чтобы подзадорить Рихмана, окажется правильным: решение в пользу города, подписанное графами Фермором и Чернышевым, будет отменено какими-то другими, более влиятельными власть предержащими лицами, и я, может быть и не лучшим путем, а через черный ход моего наигранного скепсиса, избавлюсь от удушья ожидания: «Помните, господин Рихман, я ведь тогда, в феврале, говорил о возможности появления других графов, которые отменят решение Фермора, что, как вы теперь видите, и произошло…»
Сперва я вслед за другими жил нашим великим ожиданием — постепенно ослабевающим, однако все еще достаточным, чтобы найти в нем повод для нескольких зимних посещений дома Розенмарка.
На самом деле я ходил туда, потому что меня мучительно сладостно, болезненно манило и отталкивало самое существование Мааде, а разговоры с Иоханом о том, что ему удалось услышать про жалобу, оставались на заднем плане этих маленьких спектаклей.
Не жестокие, а все же сложные, мучительные, искушающие спектакли… Ну, скажем, я зашел к ним в субботу перед вечером и принес от Прехеля дюжину булочек к кофе. На пороге столовой мы обменялись дружеским рукопожатием с Иоханом. Некоторое время я ощущал в своей руке его сильную, немного потную руку, лишенный возможности ее оттолкнуть. Мимолетно пожал прохладные пальцы Мааде и подал ей свое приношение; недолгим, настойчивым взглядом я смотрел на нее: треть моего взгляда она приняла, потом смотрела на булочки или себе под ноги, а я следил за тем, чтобы мои движения не были судорожными, чтобы сохраняли светскую, само собой разумеющуюся легкость.
Мы присели и обменялись принятыми вежливыми фразами. Я сказал:
— Иохан, вы опять стали еще солиднее. А госпожу Магдалену удивительно украшает новая брошь. Откуда вы привезли ее? О, прямо из Петербурга. Ну да что о вас говорить. А как поживает, как растет молодой господин? Ах, он уже ходит и говорит?! Ну, конечно! Впрочем, чему же тут удивляться, ему ведь уже скоро два с половиной года.
Тогда Иохан (именно он, а не Мааде) привел наследника за руку из кухни или из второй комнаты, подвел ко мне, поднял маленького, таращившего глаза мальчугана и прижал его личико к своему жесткому подбородку; мальчик начал хныкать, и под укоризненным взглядом Мааде Иохан немного испуганно опустил его на пол. А меня осенило странное искушение испытать, как мальчик поведет себя со мной, и я без долгих раздумий это осуществил: я поднял удивительно легкого мальчишечку и, стараясь внушить взглядом ему свое желание, улыбнулся ему и тоже осторожно прижал его удивительно нежное личико к своему лицу, так что мои ресницы пощекотали ему брови. Он молчал, пока я не опустил его на пол. Молчал, конечно, только потому, что утром я, очевидно, побрился тщательнее, чем Иохан.
Затем хозяин пригласил меня перед ужином в баню попариться, как он сказал, намять веником спину, и, когда на полке, перед тем как исхлестать себя веником;
После бани я вместе с ними поужинал. Все за тем же длинным зеннеборновским столом: у торца— Иохан, направо от него — Мааде, налево, напротив Мааде, — я, слушая рассказы Иохана о задержке разрешения на строительство мельницы и глядя сквозь пар, поднимающийся над чашкой чая, на освещенные тремя мерцающими свечами темные, то не отводящие взора, то неуловимые глаза Мааде.
И я возвратился из дома Розенмарка и в том и в другом отношении столь же мало осведомленным, каким шел туда.
Точно такими же мы продолжали оставаться и после того, как весной шестьдесят восьмого года Рихман поехал в Петербург и в августе оттуда вернулся. Прежде всего он обратился к тому подкупленному господину. Тот всплеснул ладонями и воскликнул (шепотом, хотя разговор происходил у него дома): «Боже мой, неужели в тех завоеванных провинциях все города такие же нетерпеливые, как этот — как же его — Везенберг?!» [46]
46
Немецкое название города Раквере.
Граф Сиверс изволил пребывать за границей. Граф Фермор, как выяснилось, был назначен за это время генерал-губернатором Белоруссии и находился в Минске.
Графа Чернышева — ведь и его подпись стояла под чудо-решением сената — Рихман не решился домогаться, в сущности, не знаю даже почему. А старший секретарь третьего департамента Сената господин Деэн, тоже поставивший после графов свою подпись под этим для нас столь желанным решением, вышел за это время на пенсион. Но Деэн был хотя бы прибалтом, и Рихман надеялся через знакомых в случае удачи найти с ним общий язык. Он отыскал бывшего секретаря в его доме на Васильевском острове. Аптекарь был любезно принят. Но о судьбе сенатского решения по поводу Раквере Деэн ничего не знал. И вообще казалось, что, кроме аквариума с рыбами, его ничего уже больше не интересует. Он тут же предложил Рихману ими полюбоваться. Когда же Рихман стал настойчивее и вежливо спросил (два старика, склонившиеся над длинным, в три локтя, водным зеркалом, пахнущим водорослями), не может ли господин Деэн что-нибудь узнать по поводу решения, касающегося города Раквере, ну, скажем, воспользовавшись старым знакомством, господин Деэн выпятил свой длинный подбородок и так сильно затряс головой, что с его парика в аквариум посыпалась пудра (прямо будто мука забвения — подумал Рихман), и дюжина сиреневато-зеленых, поди знай каких, мальков рванулась на поверхность ловить пушинки… И мы остались в таком же неведении, в каком находились до поездки Рихмана в Петербург, и нам действительно больше ничего не оставалось делать.
Предпринимала ли госпожа Тизенхаузен в то же время что-либо против решения сената, я не знал. Во всяком случае, моими услугами для писания протестов она не пользовалась. Только вряд ли она их не писала. Можно предположить, что составление их, как особенно ответственных, она поручила своим таллинским или даже петербургским адвокатам. Во всяком случае, весной шестьдесят седьмого несколько недель провела в Петербурге. Но спустя месяц после бесполезной поездки Рихмана в столицу, в начале октября шестьдесят восьмого года, моя госпожа вдруг объявила мне:
— Беренд, приготовьтесь к путешествию. Завтра вы поедете со мной в Петербург. У меня там дела. Мне нужно иметь при себе грамотного человека.
О моих обязанностях она мне ничего не сказала, а сам я побаивался спросить, ибо казалось весьма правдоподобным, что дело, которым она собиралась заняться, было связано с решением сената. И я наконец понадобился ей в связи с теми мерами, которые она собиралась предпринять против этого решения.
Утром она вручила мне брезентовую папку с бумагами и сказала, что я отвечаю за нее головой. В большую мыз-скую карету для путешествий моя госпожа села вместе с Тийо. Старому камердинеру Техвану было приказано надеть поверх камзола дождевик из просмоленной парусины и лезть на запятки. Мне надлежало сидеть рядом с кучером, где, разумеется, не было крыши для защиты от дождя, однако боковой фонарь, во всяком случае с одной стороны, немного защищал от ветра.
По требованию госпожи нас везли с умеренной скоростью. В опасных местах вдоль побережья, между Онтика и Вока и в долине реки Пюха, где можно было сломать шею, она приказывала кучеру и камердинеру слезать и взбудораженных лошадей, у которых от волнения дрожала кожа, вести по краю пропасти под уздцы. Оттого что деревья и кусты стояли над свинцово-серой пустотой моря безлистые, эта близость пропасти казалась какой-то особенно оголенной и опасной. Как я уже сказал, приказано было двигаться с умеренной скоростью, но зато в первый день мы ехали целых одиннадцать часов и, несмотря на разъезженную дорогу и проливной дождь, поздно вечером добрались до Нарвы. Следующую ночь мы провели на почтовой станции в Клопино, или Клопиной деревне (не зря это место получило свое название), и на третий вечер, уже в сумерках, под снегом вперемешку с дождем, мы въехали в столицу империи.