Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
«Замол-чи, исчадие ехиднино! Вражья страдница, как только Господь попускает к жизни. Да ино часами уж терпение его кончится. Вырвите калеными щипцами ее змеиный язык и киньте псам на потраву. Вражья дочь, нет небе отныне спасения, скитаться тебе меж небом и землею, как ведьме с Лысой горы... Утром в сруб ее, да сжечь, чтобы неповадно стало бредить поносными словами на святую церковь...»
«Старый дурак... Чем выпутал? Грешница я, великая грешница, – смиренно ответила Федосья Прокопьевна. – Но не вражья дочь, не-е... Я дочь Христова».
Патриаршьи стрельцы ухватили боярыню за цепь, сбили на пол и поволокли прочь из палаты вниз по лестнице, сосчитывая несчастной головою деревянные ступени; кованый ошейник впился в шею, перекрыл дыхание; Федосья Прокопьевна закрыла глаза и послушно отдалась мукам.
... Другим же днем в два часа пополудни, когда государь, опочнув, отошел в Потешный дворец на комедию, Федосью Морозову привезли на дровнях в Дворцовый судный приказ.
Артемон
Царь шел смотреть глупости против своей воли; снасильничали вот, повязали опутенками да и потащили под строгим доглядом не вем куда и зачем; надо, собравшись в груду в иной избе, набираться терпения и, открыв рот, глазеть на балаган, где станут показывать библейские страсти, нисколько не представляя их, случившихся в давние закатившиеся годы. То Наталия Кирилловна, начитавшись польских кроник и наслушавшись басен посольских дьяков, настояла, а Артемон, ее воспитатель, подыграл? иль забавные слухи из Рима и Парижа и посольские отписки разожгли любопытство, но эти игрища вдруг проскользнули во Дворец, потиху вытесняя из Потешного дворца нищенок, бахарей и домрачеев. Идти царю на комедию вроде бы глупо, а побрезговать ею – не угодить молодой жене и записать себя в старики-сквалыги, кому припечная лавка – самая сердечная забава; сунул кулак под голову, да и спи-почивай, дуди в две норки... Нет, сидя на печи, далеко не ускачешь, а тем более до Царя-града, где ждут не дождутся спасителей православные греки, тоскующие под агарянской пятою.
Комедии ставил магистр Готфрид в Немецкой слободе, о том зрелище смаковали дьяки, а боярин Матвеев уже набрал в комедианты в помощь Иоганну Готфриду двадцать шесть детишек из Новомещанской слободы. Артемон был любителем до всяких диковин; когда-то он подарил царю карету немецкого дела на дуге, стекла хрустальные, а верх раскрывается надвое, и нефритовый кубок; царевичу же Алексею, ныне покойному, очки хрустальные, которые по смерти государыни Марьи Ильинишны нашли у нее под подушкой... О мистериях Артемон Матвеев и раньше слыхивал и однажды велел посольскому дьяку отписать из Рима о диковине, которой и королевские дома Европы не чураются. И дьяк, дивуясь, доносил в подробностях о чуде: «... Объявилися палаты, и быв палата и вниз уйдет, и того было шесть перемен... Да в тех же палатах объявилось море, колеблемо волнами, а в море рыбы, а на рыбах люди ездят, а вверху палаты небо, а на облаках сидят люди... Да спущался с неба на облаке сед человек в карете, да против его в другой карете прекрасная девица, а аргамачки под каретами как есть живы, ногами подрягивают... А князь сказал, что одно солнце, а другое месяц. А в иной перемене объявилось человек с пятьдесят в латах и начали саблями и шпагами рубиться, и из пищалей стрелять, и человека с три как будто и убили. И многие предивные молодцы и девицы выходят из занавеса в золоте и танцуют; и многие диковины делали...»
В комнате, где прежде Алексей Михайлович слушивал скрыпотчиков и гусельщиков, на передних лавках, облокотившись на подушки, уже дожидался знатный, особо чтимый теремной народ в кафтанье и парчовых шубах; глазели на тяжелый бархатный занавес, за которым шло мельтешенье, и прели от жары. Веничек бы березовый сюда да жбанчик квасу, можно и попариться, сто потов согнать. Ныне в подклети крепко натопили муравленые печи, и тепло во второй ярус струило из открытых душников проводных изразцовых труб, как от банной каменицы. Прикрыть бы форточки, да в гостях воля не своя. Терпели, дожидались государя, избегая взглядом царицу, утонувшую в креслице: из-за спинки виднелась лишь черноволосая головенка, прикрытая атласной шапочкой. Тоже вот лиса патрикеевна: вскочила на чужой двор – да и давай потрошить хозяйских курей...
Ой, шубы бы сбросить, да честь не велит. Князь Черкасский,
Царь побаивается сквозняков и сырости, вот и полы, и все лавки покрыты цветными сукнами в два слоя и червчатыми толстыми коврами, чтобы не поддувало, а окна изнутри закрыты щитами, оббитыми войлоком. И несмотря на светлый морозный день, возжжены частые настенные восковки с тонким медовым запахом в деревянных подсвешниках, писанных красками, и слюдяные фонари в медных коробьях по углам комнаты, и большое бронзовое паникадило под потолком, свисающее наподобие цветущего древа...
Царица Наталья Кирилловна уже пришла. Позади нее сидела верховая боярыня Анна Петровна Хитрова, главная закоперщица и сплетница-переводница; были тут дворецкий Богдан Матвеевич Хитров со своим племянником Александром Севастьяновичем да Иван Михайлович Милославский. Хитров был несколько напуган худыми вестями и озадачен холодностью царя, и когда вошел он, тяжело отпышкиваясь, обтирая пенной фусточкой влажные усы и бороду, то Богдан Матвеевич, бодро вскочив и земно кланяясь, смотрел, однако, с пристрастностью на Артемона Матвеева, что сопровождал государя в ближнем походе. Наябедничал ли, попрошайка? успел ли этот ловыга и кривоногий цапель наклусничать на ухо доверчивому, зело прибаливающему Отеченьке? Паралик бы разбил Артемона, кондратий бы пригорбил окаянного, да так, чтобы этот ненавистник никогда от земли глаз не отнял. Ишь ли, окаянный, втихую подкатил, как лисовин, прокрался в душу государеву, да опосля и давай верховодить на всю престольную, широко разоставя локти. Завелся кот у ларей, да у ветчаных погребов, записался в сторожа у сливок, да на мышей-то дерзости чинит и все напраслины на них складывает... Доносили верные из Посольского приказа: де, Артемон грозится дворецкого Хитрова со свету сжить, раскатать на дыбе и огнем пятки припечатать за воровство и, дерзостный, обещался государю добить челом, как Богдан Матвеевич вместе с племянником Александром Севастьяновичем из государственных дворцовых сел и волостей тащит все, что ни попади под руку, в свои вотчины, а такожде из Сытного, и Кормового, и Хлебного дворцов почасту и помногу похищает всяких дворцовых обиходов и бесстыдно во все дни корыстуется, великими посулами с дворцовых подрядчиков богатя себя...
... Ишь плут, а сам-то каменные палаты на какие шыши поднял? да с серебряных тарелей ест вседневно, а из золотых кубков заморские вина попивает – и кинарею, и мармазею, и мушкатель, и алкан, и тентин, а бочки те с вином везут на двор фряжские купцы мздою; и ведомо мне, что знаешься с обавниками и чародеями и черные книги читаешь, гадая на ворожбе...
Опускаясь на лавку, Хитров еще оглянулся на Артемона, что по чину садился возле него; изображая зловещую улыбку, отвернулся, поднял соболий воротник шубы, как бы напрочно отгораживаясь от склочника и вора, что смуты на Дворе затеивает и против Милославских подкопы роет. Алексей Михайлович поймал тяжелый ненавистный взгляд Хитрова и ухмыльнулся без осердки, как-то вяло подумав: «А, знать, прав Артемоша-то, подсказавши... Чует мыша, чьи закрома погрызла. Ну да и то: у хлеба не без крох. Свой у своего много не унесет, зато до смерти предан. Пусть грызутся меж себя. Хуже, когда стакнутся, как заединщики...»
Стряпчий поставил приступку и кресло, нарочно принесенные из Золотой палаты, возле царицы. Государь поклонился Наталье Кирилловне и вдруг нашел, что она опять на сносях. Увидел влажные, широко разоставленные, смоляные навыкате глаза жены, покрасневший носик, подумал раздраженно: «Пучеглазые-то, говорят, злы». Поставил ноги на скамеечку, обложенную червчатым сукном, долго умащивал ступни одна возле другой, как бы хотелось; но то ли мешали пряжки башмаков иль набухшие икры в меховых чулочках? Опять заныла правая пятка, будто завелся в ней червочка-костогрыз. А может, так и было? Наталья Кирилловна сидела кротко, улыбаясь сама себе, не сводя взора с бархатного запона, за которым суетились комедианты. Почуяв на себе присмотр, покосилась настороженно, увидала Артемона Матвеева, кивнула, как близкому другу иль сроднику. Она почитала боярина за родного дядю, обожала его за науку и всяко миловала и отличала на зависть синклиту. Артемон долго сидел в стрелецких головах, как бы прятался в запешном углу, обсаженном паутиною, не решаясь выглянуть на свет Божий; но в какую-то пору вышел на люди и сразу всех отодвинул в сторону умом, и сноровкой, и личной храбостью, и отличкою манер, и по-новому уряженным домом, куда сходились на званые застолья гости всякого чина и рода...
Алексей Михайлович заметил, что жена сидит в том самом кленовом креслице, обитом веницейским червчатым бархатом, что десять лет тому строили шатерные мастера для Марьи Ильинишны. И уж в который раз за эти дни подумал с сожалением и грустью, что уже никогда не полюбит Наталью Кирилловну так, как, бывало, любливал и тешивал Марьюшку; покоенка была не только плодуща, как домовитая кошка, но и по-русски спокойно красива, бережна в ласках и терпелива до мужних частых капризов, разумна в советах до всяких его дел. Марьюшку, помнится, он всегда желал и никогда не позабывал одну в холодных постелях, как того дозволяла церковь, благоразумие и приличия...