Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
«Я той веры, что и мой государь, – вдруг сказал Иван. – Я не стану бегать по верам, как заяц, что бы вам ни втемяшилось».
«Это он бегает. А мы на прежнем стоим и век стоять будем... Да что ты, всамделе, цепляешься за полу еретика? Он не только мать твою умучил, как Ирод треклятый, но и половину твоих наделков уже отнял и на двор твой зарится. Скоро на улицу тебя погонит».
«Я той веры, что и мой кресный. А вы с пути сбились... Давно ли вор Стенька шлялся, реки крови пролил. И вы того же восхотели? Не бывать тому!..»
«С ума сшел? Иль мы на царское достоинство
«И ничего не помстилось, – упрямился Иван. – Еще слово супротив – и отобью государю челом на вас...»
«Успокойся... Звать ли к причастию отца Иова? Пусть соборует и полегчает сразу», – закинул удочку Алексей Соковнин, досель молчавший.
«Не надо, видеть его не хочу... И Досифея не хочу. По ним колода на Болоте скучает...»
Дядья ушли от Морозова в панике. Иван Глебович поначалу с облегчением вздохнул, попросил у карлы кубок мушкателя, отпил глоток, и вдруг так грудь стеснило, словно агарянин, на скаку догнавши, перетянул ее арканом; сердце булькнуло взахлеб и запнулось, утонуло в крепях. Иван изумленно взглянул на подволоку и решил, что умирает. Разум застлало, и Морозов перестал жить.
– Иль умер, господин? – выступил из-за кровати Захарка, взошел на колоду и, принагнувшись над лицом больного, любопытно уставился в глаза, принакрытые ржавыми веками. Но барин не слышал его...
... В синих сумерках он одиноко лежал в детской, слушая, как за стеной в своей опочивальне тонко, прерывисто, как поддужный колоколец, смеется мать. Ивашка хотел бы заплакать, но было страшно выдать себя; из приоткрытой двери в тонкую щель вползала в спаленку желтая змея, рассекая жило наполы, ее тонкая в пятнах головенка легла на восковой пол возле кроватки и замерла, лениво поводя аспидными глазами. Тогда Иванейко решился и длинно, с надрывом застонал, из самого нутра выдавливая пронзительный крик и вместе с ним освобождаясь от ужаса. Захлопали многие двери в доме, застучали по сеням и лестницам шаги, захлопотали мамки и комнатные девки, кормилица приоткрыла вход из чулана, навострила ухо, полагая, что младенец затревожился во сне... Но в материной опочивальне замолчали, нараспах отскочила к стене дверь, змея, лежавшая середь пола, сменила шкуру и растеклась на восковых половицах в широкую оранжевую лужицу. Шурша шелковыми шальварами, вошел отец, вскинул сына на руки, щекотнул жесткой бородою, кольнул усами в младенческую щеку, словно бы змея, решившись наконец, ужалила мальчонку. Ивашка вздрогнул, заполошно заревел...
«Будет тебе пугать-то. Эко опять выпутал дитя», – улыбчиво, с придыханием сказала мать, переняла сына к себе, прижала к груди, пахнущей нагретым садом и любовью. Но Ивашка никак не мог задавить прежний страх и все вопил, не переставая, ибо в материнском сердце вдруг не услышал тревоги по себе. Мать дунула сыну в темечко, брызнула в лицо святой водицей, поднесла в передний угол, где мерцала елейница, и раздернула ширинку. Из ниоткуда, будто из самой сердцевины ночи, выступили пытливые, тревожные, бездонные, полные Отцовской
«Батюшко, не оприкосили бы нам сына злодеи, – посоветовала мать, целуя младенца в бархатную потную шейку. – Ваня, скажи, иль у тебя чего болит?» – «Как он скажется-то, – беспечно засмеялся отец, – ежли еще не заговорил...»
... Потом черный вихорь ворвался в двери и вымел из комнаты родителей, завертел младенца в шерстяной глухой куколь, и ребенок успокоенно затих в теплом клубке, будто клейкая податливая куколка. И до чего же надежно было лежать в этой скрыне, когда все страхи навсегда остались извне. Только чей-то скрипучий голосишко назойливо просачивался извне, едва пробиваясь сквозь вязкую переграду:
– Иван Глебович, не вопи так страшно... Иль у тебя что болит? Скажися, барин, что у тебя болит?
Иван Глебович открыл глаза и ясным голосом ответил:
– Ничего у меня не болит...
Карла на миг лишь посмурнел лицом, потом соскочил с приступки, закрутился вьюном по спаленке, голубые шальвары надулись пузырями, а червчатый кафтанец приподнялся за плечами горбом; зазвенели бубенцы на колпаке, засвистели стеклярусные нити на юфтевых сапожонках, забренчали цепи на рукавах; цветной смерч приоторвался от пола и, утончаясь, стал вздыматься к подволоке, где был написан изуграфом Страшный Суд.
– Охолонь, дурак... Дай спокоя, – устало попросил молодой хозяин, заново прислушиваясь к себе; внутри действительно ничего не болело, было кротко, как-то бестелесно и пусто, будто разом отворили все жилы и последняя кровь, тонко позванивая, по капле утекала вон. – Ничего не болит, и жизни нет.
Карла перевел дыхание, пополз по чулану, будто случайно приподымая тяжелые войлочные кошмы, и протирал вощаный пол ладонью, словно отыскивал пыль, чтобы упрекнуть в нерадивости сенную девку.
Иван без интереса, устало наблюдал за карлой, и лишь когда Захарка стал шариться под кроватью и в нижних ящиках платяного шкафа, спросил:
– Чего копаешься, пакостный?
– Да ищу, куда боярыня золотишко запечатала, – будто дурачась, отозвался Захарка и подмигнул хозяину.
– А для чего знать?
– Боюсь, мыши съедят... Золотишко от сала винцом протирать почасту надобно. Ты случаем не видал, куда мать сховала? Зря сгниет...
– Дурак, мы с тобою сгнием, а золоту ничего не сдеется. Не тобою гобина прикоплена, вшивый таракан. Отступись рыться в рухляди, а иначе истопника крикну. На конюшне живо вызнают, с кем в сговоре, урод царя небесного.
– Для тебя стараюсь же...
Захарка посмурнел лицом, на миг лишь приотвернулся, чтобы проглотить обиду; она притулилась в груди к той глыбе зла, что давно копилась на сердце.
Оскалился мышиными потемневшими зубами:
– Барин, слышь, отгани загадку... Свиснет – маленький, а как встанет – до матицы достанет.
– Твой кутак...
– А вот и нет, вот и нет, – заплескал в ладошки карла. – Дым, дым, дым из печи... Кутачок с пятачок, а щелка с денежку. Тебя, Иван Глебович, всё на потное место потягивает. Эх, не успела тебя мати женить...