Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
– Отстань, успеется еще... Как с тобой повелся, прямо житья не стало...
– Чего отстань? У меня есть в виду литовка, Хитрова Богдана наложница. Яра баба, на ходу кипятком сцит... Слышь, хозяин, отгани еще загадку. Думай, думай, только не спи... Маленькая кочережка в нос бьет, а в брюхе отзывается...
– Отстань... Поди вон...
– Трубка с табакой...
– Что-то меня в сон гонит, – устало, едва внятно, непослушными губами прошептал Иван Глебович и отвалился в подушки; лицо покрылось желтым глянцем и сразу состарилось, губы потонели, нос заострился, под глазами набрякли синюшные желвы.
– Может, лекаря кликнуть? Ты слышь, Иван Глебович, может, лекаря позвать, Давыдку Берлова? Я на быстрых
При каждом кощунном гортанном звуке голова у Ивана Глебовича подпрыгивала на подушке, а из плотно сжатых губ проступала желтая пена.
«Видно, перестарался, – со страхом решил Захарка, – многовато сыпанул в чарку. Не поспешил ли?» Он сорвался и, стуча башмаками по лестнице, побежал со двора, на ходу оповещая домовых слуг, де, с барином худо и, кажись, кончается.
Лекарь Давыдко Берлов был дома. У него гостился дворцовый врач Данилка Жид. «Ну?!» – сурово спросил Берлов. «Кажись, всё», – ответил карла.
Немец велел закладывать карету. Из конюшенного сарая внезапно вышел тот самый человек со стертым плоским лицом в кожаной шляпе и фартуке по колена, густо заляпанном кровью, что когда-то на пустынной московской улице вовлек Захарку в злодейство... Карла порывисто обернулся и шутовски погрозил лекарю Берлову пальцем: знаем-де, чья затея. А зря грозил...
Лишил Господь Федосью Прокопьевну Морозову последней державы на земле...
А государь по смерти крестника вскоре же все имение Морозовых расточил: отчины, и стада многие, и коней роздал по боярам за верную службу, а все золото, и серебро, и драгоценное камение, и жемчуга, что повытряхнули из сундуков, и подголовашков, и шкатунов, и скрьшей, и из тех тайных схоронов, куда Федосья Прокопьевна, радея о сыне, приказала запечатать, царь велел распродать, а деньги положить со счету в Дворцовую казну. Нашлись на боярском дворе иудины слуги, кто, скоро забыв Федосьину доброту, тут же переметнулись к царевым подьякам и вместе с ними принялись усердно искать по хоромам тайники, подсказывая те места в дому, куда укрывалось нажитое. Лишь дворовый слуга Иван Аммосов остался верен боярыне и не признался в сокрытом; жестоко, немилосердно мучили его, а после отвезли в Боровский острог...
От Печерского подворья до Новодевичья монастыря едва пробились саньми. В это время года перед Рождеством Москва таких завальных снегов не знавала.
Редкого человечинку, что, осмелев, появлялся на улице, тут же подхватывала вьюга и сердито забивала меж изобок. Вот уж покуражились бесы над престольной, все паперти заставили сугробами, все ворота и двери приперли сувоями, хижи победнее закидали поверх лубяных крыш, наставили неприступных переград и конному, и пешему, служивому на посылках и государевой стороже, что пасет Москву. Лишь ворам вольница в такую непогодь, ворам – бес потатчик.
А боярыне-то Морозовой что за причуда была тащиться саньми за приставом из одной тюремки в другую? да то государю приспичило вдруг сорвать непокорницу с обжитого места и задвинуть подальше от родимого дворища... Ах, царь-непуть, услышал ты стенания благоверной инокини: де слишком благостна и сытна жизнь, в мыленку водят и еству носят из дому со
... А как хорошо, оказывается, прищемить дверьми хвост у вьюги и окунуться в жилое намоленное тепло, чуя обожженными щеками и воспаленными глазами сухой печной жар. Конечно, каждое новое место – новые хлопоты. Нужно притерпеться, притереться к стенам и углам чужой келеицы, чтобы не только спальная лавка, и тябло, и припечек, и чулан, но даже и сам воздух стал твоим, и только тогда, привыкнув, почуяв сердцем Богом данную камору, можно потиху тащиться дальше с кочки на колдобину, славя Христа...
В Новодевичьем затворы крепки, стены высоки, но служба еретическая, просвиры кощунные, а ества поганая, покроплена сатаниной малакией и пахнет блудом; вот и монашены круглощеки, глазами востры, походкой разврастительны.
... Эй, Федосья Прокопьевна, опомнись, да кого ты видала с саней из-под куколя на голове, залепленного снегом? И тут, праведница, каждой жилкой боятся бесов, жаждут чистоты и чтут Иисуса.
Сенная девка Стефанида Гнева, что в прислугах у боярыни, еще бедные узлы не разобрала, как явилась из поварни служка, принесла трапезовать рыбы-щуки гретой, да блинков с медом, да тыквенной кашки горшочек, да киселька, узварцу грушевого и квасу туес. С такою трапезой разве вспомнишь когда истинного Бога? и угождая досадному брюху своему, как не заблудиться в похотях? Знать, совсем призабыли монашены преподобного Ахилу Печерского, великого постника, который ни вареного, ни сладкого никогда не ел и овощей избегал до крайнего случая, но питался лишь просвиркою в день; нет, и здесь не угождают Ахиле, не просят избавления от черевных страстей.
«Ясти – это стыд великий, а выливать вон – еще больший грех, – сказала боярыня, с пристрастием разглядывая кушанья. – А я-то разве не экая же прелестница и потворщица поганой утробе своей? Ведь просила Меланию: матушка, вели ясти, как преподобный Ахила, благослови на подвиг, так нет же, отказала, говорит, ешь-де в неволе, что давают... Ты-то угащивайся, Стефанида, не гляди на меня, грешницу. Ино подташнивает меня, и в груди тесноты. Не ждать ли откуда худа какого?»
Федосья Прокопьевна, не раздеваясь, сиротливо притулилась к слюдяному оконцу, забранному в тесную решетку; запуржило окончину, навесило горностаевых ожерелий, света белого не видать... Ишь вот, расщедрился зубастый волк, приразжал клыки; и не только дубовую колоду с шеи снял, но и служанку не отнял, да и жизнь решил устроить слаже прежней. Ах, овчеобразный волк, левиафан в овчей шкуре, принавык притворно слезы лить да вместе с сатаною блудить по святым книгам... Как ввести в келеицу, игуменья в сенях воскликнула с жаром: «Очнися, боярыня! Милости государя безграничны. Он долго попускает во гресех наших, да после сурово казнит». Хотела Морозова отрубить: попутала-де царишку с Господом; Христос попускает, а царишко наш лишь отрезает пути к Господу. Но смолчала, язык от дороги окоченел. Еще будет времени для прений, раз от костра оттащили.
И сейчас запоздало, мысленно споря с игуменьей, добавила боярыня: «Лопата в Его руке, и Он очистит гумно Свое и соберет пшеницу в житницу Свою, а солому сожжет огнем неугасимым». Ишь вот, Иоанн Креститель не вам был чета, и через толщи временных лет прозрел истину, и все исполнится невдолге, как заповедал он. Мало вам осталось сроку угождать брюху своему червей могильных ради.
И тут в келейку, не спросясь, вошел поп в овчине и шапке колпаком из собольих пупков, принес на широких плечах сугроб снега, отряхнулся у порога, как пес, оббил о колоду пимы, обстучал шапку о косяк и грузно опустился на коник, широко разоставя ноги. Бегло оглядел келейку, мелко окстился щепотью: