Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
– Ну и погодушка, эка страсть. Не приведи Господь кому в пути оказаться... Спаси его, Николай Угодник. – Строго оглядел Стефаниду, добавил: – А ты, девка, хватит есть, ступай вон. У меня разговор до Федосьи.
– Не ты здесь хозяин-то распоряжаться. Чего ширишься, сын йюды. Сиди, Стефанида, кушай, милушка, не слушай щепотника поганого. Правда, от него дух больно тяжелый, как из отхожего места. Любит наш поп свинину с капустой да горох с редькою...
У попа закуржавленная борода лопатою, щеки и глубокие морщины на лбу багровы от ветра, просторная плешь блестит до затылка. Гость не обиделся на ругань, а куражливо молчал, деловито обирая пальцами снег из бороды. Видно, знал человек себе цену.
– Что
Сердце у Федосьи екнуло; ничего доброго не ждала она из мира.
– Великий князь, царь и государь Алексей Михайлович послал до тебя с посылкою... Кресник егов, а твой сын Иван Глебович испустил дух нонеча. Царствие ему, ушедшему от материна греха.
Гость упер сталистый взгляд в боярыню; ему непременно хотелось знать, как отзовется слух на боярыне, чтобы и об этом тоже доложить при Дворе, коли спросят.
Стефанида Гнева ойкнула от испуга и заплакала тихохонько, давясь слезами в плат. Боярыня же на миг лишь замглилась, тень пробежала по лицу. И сказала Федосья Прокопьевна каким-то нутряным чужим голосом, едва разжимая сведенные в нитку посиневшие губы:
– Он ведь, Глеб-от Иванович мой, был неплодущий мужик. От Бога сын-от. Бог вот и прибрал в свой час.
Глаза у боярыни стали пустые, как бельма. И вдруг боярыня мягко так улыбнулась чему-то своему, сокровенному, и участливо, будто не у нее случилось горе, взглянула на попа:
– Принес добрую весть, батько, так и ступай. Ступай давай, ступай, не замай света. Я давно ждала такого приговору. И что сатана измыслил в преисподней, то вы исполнили, чужесердые...
Поп натянул колпак, сокрушенно покачал головою, а потоптавшись у двери, кинул сурово, так и не дождавшись от боярыни несчастного горестного вопля:
– Ты – чудовище. Ты – вражья страдница... Срони слезу-то, еретница. Иль не мати была покойному? Сама под ярмо, блудница, а сына в смерть. И пожить не дала. Эх ты, бесова дудка...
И скорее шагнул за порог.
Федосья Прокопьевна запоздало очнулась, закричала неистово вослед:
– Левиафаны!.. Псы смердящие! Это вы загрызли сына моего! Это вы убили и обесчестили поганой верой своею... Будьте вы прокляты до скончания веку. Провалиться вам на сто сажень вглубь! Пусть враны исклюют вашу требушину, а демоны пожрут ваши души...
Гость в досаде хлопнул дверью в сенях, и она приотдалась; пурга втянулась за порог и по-щенячьи заскулила, вылизывая из кельи тепло. Экая непогодушка разгулялась на воле, обрядила престольную в смертный саван; оплакивает замятель невинные души, что нынче по ангельскому зову, одевшись в папарты, воспарили к Господеву престолу... И только Ивану Глебовичу нет средь них места...
– Ой-ой, – внезапно, по-волчиному, с протягом взвыла боярыня, будто из горла выпала душная затычка. – Сынуш-ка-а! Сынуш-ка-а мой! – И как подкошенная повалилась на пол под образа и давай кататься и по-худому вопить. – Кро-виночка моя!.. Единственная надежа моя! Птенец мой сизокрылый! Сокол ты мой ясноглазый! Да на кого меня споки-нул, сиротею, рабу грешную, надсаду твою, погубительницу! У плохой матери ты родился, свет ты мой ненасмотренный, радость душе моей, утеха сердцу сокрушенному!..
Служанка подскочила, повалилась подле, закричала, умоляя опомниться:
– Матушка моя, боярыня-государыня, Федосья Прокопьевна, войди в ум, не рви сердце... Бог прибрал, куда деться? Тамотки рассудят, Христос на небеси не с пустыми очами, от него не скрыться. Не убивайся, госпожина, зачтет Спаситель молодость Иванову, и глупость его, и сиротство, и многих погубителей силу. Ну куда было совладать ему? Сила солому ломит. Проклятущая та сила, дьяволиная...
Стефанида положила голову боярыни себе на колени, приобняла и давай укачивать, прибирая волосы и целуя в лоб и в мокрые от слез щеки.
Долго не
– Недолго и мне ждать осталося... Нажилась я, Стефанида. Скоро, скоро свидимся с сыночком, да уж и навсегда. Тамотки-то я на коленях вымолю у Христа прощенья... Глупенький же он... Одинакий. А они навалились ордою и давай умучивать...
А замятель гуляла по престольной, выставляя сугробы под самые крыши. Иван Глебович смирено лежал в домовинке в хоромной церкви, и дворцовый поп Никодим, посланный государем, читал отходную, дивясь красоте усопшего.
... Карла Захарка, вновь осиротевший, протачивая тщедушным тельцем снежные заставы, упрямо стремился к усадьбе боярина Богдана Хитрова, надеясь, что там обогреют и оприютят его.
Глава четвертая
Распалилась весна и слизнула снег жадным языком в три дня. Ручьи скоро отгремели, скатились в Печеру и в низинные тундряные озера; в осотных лайдах и в болотных клочах летошней перестоялой травы загомозилась кочевая птица, торопливо устраивая гнездовья. Солнце ярилось, дворишко острога просох, и лишь промоины и заилившаяся от воды травяная ветошь, прошитая мышиными лазами, напоминали недавний буйный разлив.
Только на душе Аввакума саднило от тех дней. Не мог понять протопоп: иль его облыжным словом облевали с макушки до пят, иль он сам, горячка и невоздержный человек, напрасно обидел Федьку-дьякона и Епифания, смирного старца. Того нынче в прорубе тоже не видать, знать зализывает словесные раны, не лезет к солнцу его редковолосая, похожая на щаный горшок, ушастая голова; верно, затаился в норе, на Аввакума держит сердце... И пусть, и пусть коченеют! А на кого обижаться? Самих себя надобе казнить за глупость, что Господь умом обошел, и за маловерие. Ой, дурни-дурни, не чуя всей сокровенной правды, свое овечье блеянье выдают за вещие истины. Ишь ли, им небеса открылись!.. Да хлевная дверца приотпахнулась вам, чтобы вытащить в заулок за рога, да по лбу топором! – суровил себя Аввакум, хотя так хотелось замиренья... Но при этом нищем прозябанье в земляной норе на краю света, когда так мало со стороны участия и подмоги, каждая обыденная словесная перепалка в острожке виделась такой обидной и непростимой, словно бы в самых лучших чувствах предали; будто бы от коварных пустых словес дьякона разъярилась небесная твердь, и шатнулись горние престолы, и райские птицы навсегда покинули светозарные кущи, и пеплом и горючей серою засыпало по колена те благоуханные тропы, где гуляют святые благочестивые души...
... Что с Федьки, молодого щенка, взять? Он и прежде плутал по Бытейским книгам и отцову церкву предавал. Но с соловецким старцем, с Епифанием-то, что приключилось, какого отравного сикеру подлили ему в квасок, что побрел несчастный по кривой стезе? Шатаются по вере, как последние пропойцы, что попадают домой ввечеру из кружечного двоpa, и тогда расступись улица, раззудись рука, а очнувшись поутру и устыдившись содеянного, ищут себе оправдания: де, не я виновен, это меня подзужили потаковщики, вражьи-де слуги толкнули под локоть, вот и оскользнулся на пробке... Не так ли и с Евой стало, притворщицей-прелестницей, что ради содомитского греха рай оставила и обрекла народишко на скверны и муки. Господь спрашивает сучку: «Устрашись, что ты натворила, любодеица?» Она отвечает, де, змея прельстила меня. Вот хороша: каков муж, такова и жена, оба бражники, а у детей и подавно добра нечево ждать, волочатся ни сыты, ни голодны. Змея же отвечает: «Дьявол научил меня». Бедные, все правы, и никого виноватого. А то и корень воровству сыскался, и все заодно с вором стакнулись...