Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
«В Бытейских книгах второго исхода писано, что егда восхотел Бог дать закон Моисею, и тогда сниде сам Бог на гору и беседовал с пророком лицом к лицу», – вяло пробормотал протопоп.
«Но ты же не Моисей! – воскликнул дьякон. – Да и по тем писаниям всякого гадать можно. Скажи, какая нужда Богу беседовать и к людям являтися самому, кроме плотского смотрения? Возможно и ангела послати, да тоже сотворити по воле его... И Христос-то явится лишь по тысяче лет судить народы судом праведным. А у вас он по гостям шляется, как бродня, в худом платье и с ключкою. Юрод, блаженный какой-то неумытый, а не Исус... Ты почто его за свой стол садишь, Аввакум? Разве где в старых книгах сказано, что вместях с Богом можно пиво-мед пити?.. То старая баба сморозить может, у коей в мозгу волосы проросли, иль пьяный кабацкий ярыжка, кто давно всю память пропил... Протопоп, ты с юродом Федькою повелся однажды, да и встал нараскосяк на дижинных ногах середь
Бог-от на небеси несекомый, Единица в Троице, зрит за нами, а заместо себя оставил на земле Любовь. Она и приходит к тем, у кого сердце открыто. Любовь – вот наш земной Бог. А ты меня от церкви отрубил, как больной уд. Иль мы не страждем вместях за святую истинную церковь? Иль я от тебя надолго и далеко отлучился? Да, мне даны вести свыше, так ты хоть прислушайся к ним. Не говори-де, не помню, но хоть внемли, раствори ушеса...»
Аввакум слушал, погрузясь в памороку; его покачивало, как на ветровом буеве, голову вскруживало, а речи дьякона, словно сухая сосновая стружка, ссыпались к ногам, погребали в себе зачарованного протопопа.
«Ну, ладно, прости же дурака», – снова повинился Аввакум и побрел к себе.
Брякнул за спиною замок, стрелец появился пред оконцем, низко принагнувшись, внимательно оглядел камору. Аввакум, помолясь, лег на лавку. И так вдруг загорелись уши от стыда, так все восстало в груди против недавней измены, что спально место показалось раскаленною скамьей в чистилище, окруженной ордою бесов.
Ежли Спаситель наш не ходит по земле-матери средь нас, грешников, ежли не пасет Христовое стадо, подгоняя бичом иль приголубливая сирот своих в тяжкие минуты, то откуда бы мы знали, что Он есть, а не растекся в дым, не расслоился в пар, возносясь на седьмое небо? Он же из бабьего лона выпростался, Сладенький наш, и всем нам брат во плоти; но изнасеянный благодатью Творца, Он всем нам Отец по духу...
Господи, какие же окаянные сплетки я близко подпустил к сердцу и вдруг очаровался ими и ослеп... Гос-по-ди! Прости мя никудышного!
Аввакум вскочил с лавки и, просунувшись, насколько возможно, в дыру, закричал на волю: «Федь-ка, косой щенок и прескверный блудня! Отрезаю от церкви во веки веков. Пропади ты пропадом, лживая собака! Будь ты проклят, плут и окаянный невежда!»
Глава пятая
Стрелец выдернул из проушины чеку, отбросил тяжелую цепь и, ухватя двумя руками за кованую скобу, с усилием откинул люк. Федосье почудилось, что глубоко в чреве земли заворошилась чужая невидимая жизнь, то застонали нечестивцы в аду, хватив свежего воздуха, иль заскулили крысы, сметываясь в ухоронки; пахнуло прелью, затхлой соломой и тем нечистым, что источает томящийся в неволе затворник. Стрелец опустился на колени, посветил в сумерки фонарем, рука его неверно задрожала; напрягши шею, повернулся лицом к боярыне, уставился взглядом в невольницу с укоризной, жалостью и испугом, вычитывая в ее землистом старушечьем облике какой-то особой вести, но вдруг ухмыльнулся косо и сплюнул вниз, Морозова откачнулась от входа в ад, невольно наступила на ногу заднему стрельцу. Тот несердито подпихнул боярыню к темничке. Как наг является человек на землю, так и обратно ворачиваясь к матери – сырой земле, ничего-то не прихватывает с собой. К груди прижимала боярыня тощий узелок с последним своим земным нажитком, где хранился гребень для волос, ломоть хлеба, просвирка, скляница со святой водою и вольяшная иконка чудотворной Одигитрии.
За спиной боярыни тяжело перетаптывался грузный дьяк Кузьмищев, нарочно присланный государем для следствия, и задышливо пыхал нездоровой бабьей грудью; распирало у сердешного в животе, ему не терпелось повалиться в постель и опочнуть после трапезы, чтобы утихомирились утробные ветры, подпирающие больную печень. Второй стрелец опустил в яму лестницу, скрылся в узилище, не торопясь выметал наружу к ногам страдницы прелую ветошь, грязное тряпье с приметами несчастного быванья прежнего сидельца и выстелил дно свежей ржаной соломой... Дьяк, видя такую мешкотность служивого, еще более негодовал, переносил злость на страдницу, что встала поперек государя и замутила многим при Дворе ровную жизнь.
... А на воле-то, памятуя о грядущей затяжной осени, стояла та кроткая пора яблочного Спаса, когда радеющая человечья душа, примериваясь воспарить, невольно взглядывает в приголубленные осиянные глубины, пока лишь мысленно порывая с утомленной плотью. Земля-именинница, уставшая от многих долгожданных родин, была в эту пору величаво тиха и покойна, омываемая легким ветерком-шептуном, напитанным антоновкой и медом; то яблочный Спас, завлекая запахами, подступил к порогу и распоясал
Федосье Прокопьевне вдруг почудилось, как сладимо и терпко запахло гарью из Боровского острожка, где недавно сожгли в срубе староверку Иустинью и непокорного слугу Морозовых Ивана, не выдавшего государю припрятанной хозяйской казны. Ради господской копейки жизнь свою утратил, не колебнувшись? Нет, ради совести человечьей распрощался с днями земными. Прости и ты меня, горюн!
... Ой, уже испеклися Божьи хлебцы! взлетели страдальцы прямо во Двор Спасителя и встали в охрану у ворот; им-то не пришлось всползать по шаткой лествице, отбиваясь от крылатой нежити, рискуя отпасть от спасительной поручи в объятия бесам и отлететь во вражьи чертоги на вечные муки... Как зарычал тогда Иван, насквозь прохваченный пламенем, когда душа выступала из тела; в монастырской темничке стало слышно бедного, и жуткая оторопь охватила сидельцев.
... Не прощаюся, милые, уже невдолге ждать встречи! Да уж сына-то, поди, потеряла на веки вечные.
Не погашая улыбки, Федосья забывчиво обернулась и вздрогнула. Дьяк Кузьмищев, нагнувшись, доставал из широкого голенища нож-засапожник, водяные мешки под глазами от натуги набрякли синевою. Прохрипел: «Ну что, воруха окаянная, ступай к своим чертенятам смолу в чане мешать. Авось пособят нечистые породить дьяволю щеню».
Федосья, ища смерти, невольно прянула на хищно блеснувшее лезо ножа, но дьяк выхватил у боярыни пожитки, не чинясь вспорол узелок, вытряхнул из холстинки на землю жалкое ее имение. Ржаной ломоть от каравая раскрошил и кинул птицам на потребу, святую воду из скляницы вылил в лопухи, просвирку протянул стрельцу, а медную иконку Пречистой Богородицы и кожаную лествицу сунул к себе в кошулю.
Боярыня от внезапной обиды невольно заплакала. Ведь отняли самое дорогое, без чего тюремная жизнь вовсе умертвлялась, как бы лишалась духовного чувства. Попыталась перехватить образок, но получила лишь тычок под ребро. Стрельцы приподняли Морозову за локти, будто собирались вздернуть на дыбу, и, раскорячась, подвесили над лазом, угрожая сбросить несчастную в яму. И невольно Федосья Прокопьевна ухватилась за лестницу и полезла в земляную нору. Со дна ямы увидела лишь широкие раструбы сапог с набухшими икрами и необъятный живот, стиснутый червчатым кафтаном и широким лосиным поясом. Потом крышка из тяжелых дубовых плах упала с грохотом, упрятав крохотный косячок неба, загремела цепь, завозился, пролезая в тесные проушины, амбарный замок. Глухая темь поначалу перекрыла Федосье всякую жизнь, будто всунули несчастную в мраморную скудельницу и надвинули неподъемную каменную плиту. Боярыня опустилась на четвереньки и, как собачка-сиротея, поползла по жухлой пряной соломе, пахнущей скотиньим потом. Пыль скоро забила нос, Федосья Прокопьевна чихнула; сразу очистились зрение и слух, и ей даже примерещилось, будто солнечный луч скользнул в тюремку, осветил убогое житье. Это стрелец открыл вверху крохотное зарешеченное оконце с ладонь и впустил небесного света. Боярыня ощупала кирпичные влажные стены, не нашла проточин и нор, облегченно вздохнула, уже не пугаясь земляного гнуса. Успокоясь, подсунула под бок клок соломы и приготовилась жить дальше.
... И Господь наш терпел. И всяким земным мукам в свой черед когда-то придет конец. Но коли уронишь честь и поклонишься дьяволу, то в будущей жизни вечно гореть в огне...
Спаси и помилуй... От этой мысли и зябко, тошнехонько сердцу.
Царь, кончину свою чуя, сбирает под себя жертвенных агнцев, чтобы их телами умостить себе могилу. Нечестивый, он не может понять скудным умом своим, что всякая чистая душа, увлеченная в полон силою и обманом, будет на грядущем Суде ответствовать против мучителя. Гони нас, алгимей и притворщик, по страстям, доставай дворским безжалостным бичом холопские спины, сосчитывая болезные ребра, и каждый взмах неправедного кнута отпечатается рубцом на твоей неверной душе.