Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
«Ты ошибся, Никита... Жену-то к бабке пора на разродку. Вот-вот рассупонится. Иль глаз у тебя нет, ко мне-то волок?»
Дьячок, тощий, как дрын, голова в притолоку, гугнил у порога, боясь переступить в келью: знал, патриарху не перечь. Переждал, сминая в кулаке колпак, и снова заклянчил:
«Помоги, владыка. Не откажи. О тебе славу повсюду поют. На тебя лишь надея. Сердце у жены ндравное, вдруг лопнет.
Куда я без Фелица-ты-ы?» – заплакал Никита в голос, зашел в келью, плотно притворив дверь, повалился старцу в ноги.
«Куда-куда, на кудыкину гору! Притащил родильницу в келью, дурак, на-де, патриарх, принимай ее.
Дьячок не вставал с колен, лишь сопел и тихо точил слезу. Никон умолк, и дьячок снова повел на свое:
«Боится жена повитухи... Черный глаз, баит. Четвертый раз Фелицатушка норовит рожать, да в те-то разы все мертвеньких, все мертвеньких. Святый старец, на тебя молюся, как на живого Бога. Отчитай. Безсмертные души святых угодников тебе в помощь».
... Ну, патриарх, каково в славе-то жить-поживать, да в победные трубы погуживать? Нахвастал, а вот и поймал тебя случай на слове: де, не хвались, едучи на рать... Бабить, конечно, тебе не пристало, а отказать и вовсе не гожо. Христос ходил по палестинам, мертвых подымал и не гнушался исцелять не токмо болящих иль проказных, но во гноище подыхающих. Но чтобы бабу порознить?..
А вдруг помрет? На кого смерть списать? Ведь на мне повиснет тяжкий грех.
Значит, то Богу нашему угодно... Берися. Господь попустил человекам плодиться во славу Творца. Встречай, Никон, нового гостя прямо во вратах родильницы, раз дана тебе лекарственная чаша.
Никон перевел взгляд на Фелицату. В ее глазах жила безнадежность. Баба мертво, тускло смотрела на образа, уже ни о чем не прося. Эта обреченность сломила старца.
«Когда по срокам-то? Не перегуляла? – спросил у дьячка. – Урину бабью смотрел утресь? Не с кровцой ли? Темна ли, светла?»
«Я что, знахарь, чтобы сцаки смотреть?»
«Дурак... Дураком рожен, дураком и заморожен. На морде твоей написано, что круглый дурачина. Я-то отчитаю, призову Господа во спасение, но коли тут же и плод двинется?»
Поймаем, батько... Вылетит – и поймаем, вдруг угодливо захихикал дьячок, подавляя слезу. Уже по голосу старца он почуял, что тот сдался и отступного не даст. Сейчас Никитиной веры хватило бы, чтобы и на палящем морозе, иль в безводной пустыни скороходкой выскочил младенец, даже не потревожив открытых врат родильницы. Ой, хоть бы кроху мужней неколебимости вдунуть в Фелицатину душу...
Никон, все еще сомневаясь, возжег пред иконами страстные и пасхальные свечи, в чарочку отлил богова маслица из девяти лампад, перемешал, дал испить женоченке. Дьячок снова угодливо хихикнул, вдвое переламываясь в пояснице, заглядывая в рот супружнице, как пьет она; урезонивая ее страх, советовал:
«Фелицатушка, ты пей, не чинися. Патриарх тебя в обиду не даст. Батюшка, ведь и верно, что не дашь ты мою Фелю в обиду, замолвишь словечушко?»
Никон промолчал, взял из книгохранительницы служебки Петра Могилы, нашел место, соответствующее случаю. Скользнул взглядом по новой, чисто выбеленной келье, по божнице с раздернутой камчатной ширинкой, по спальной лавке, на углу которой сейчас неловко кособочилась гостья, и представил себе, как в уединенном монашьем углу вдруг забыто запахнет бабьими соками; Никон снова дрогнул и сказал:
«Сердце лишь послушаю. Уволь меня, Никита, веди жену на посад в свою избу да зови бабицу. И чего тебе сблазнило великому патриарху кланяться в земном? Нет-нет, и не проси. Сейчас спустимся в больничную келью, там посмотрю твою
Никон оставил дьячка в своей каморе, по сходам, поддерживая Фелицату под локоть, свел в больничную келью. Вывел старца Зосиму в сени, велел спешить на посад к повитухе и тащить сюда. Задернул образа ширинкою, возжег толстую свечу, велел Фелицате раздеваться. Та замешкалась, затравленно озираясь, Никон посмотрел с укоризною, грозно встопорщив седатые жесткие брови кустами, сердито бросил:
«Будешь ереститься, ступай прочь... Ты что, старого дедки напугалась? Господа надо бояться... Тебе отечь вреда не принесет. Слушайся старца, в нем твое спасение».
Налил из кувшинца, стоящего в поставце, вина, настоянного на чернобыле, дал выпить. Ой, старый-старый, иль запамятовал, что чернобыль роды торопит, врата размыкает.
«Испей... То чернобыль, матерь всех трав. Если женка томится родами, добро поможет».
Фелицата, стесняясь, сняла сарафан-костыч, сорочку с белоснежными тафтяными рукавами и вышитым ожерельем, осталась в одной исподнице. Никон посмотрел на ее сухопарое тельце с пузырем под грудью, на тонкие руки, усыпанные пшенцом от нервной дрожи, ласково улыбнулся, усадил на лавку, нащупал на запястье боевую жилу. Пульс был тайный, нитяный, с редкими внезапными спотычками при счете двенадцать. Едва нашел. Слушал, наклонив ухо, не сгоняя с лица ласковости... Подумал: хлипкая женоченка, в чем дух живет, рожать будет трудно. Крепко воздержна в еде, не потворна плоти.
«Не дрожи, доченька, не на казни. Все у тебя ладно, все хорошо. Сердечко у тебя, как фряжские часы, за двоих работает. Ты не толста, не жирна, как чушка, соки не застоялись. Родишь – и не услышишь... Знай же, голубеюшка, воздержанию свойственны здравие, крепость. От невоздержания же – болезни и недуг...»
Фелицата лежала на лавке ни жива ни мертва, как суковатый елуй. Рубаха неряшливо задралась на колена, ноги были тонки, как сучья. Никон запалил еще две свечи в стоянцах, поставил на полицу. Теперь баба показалась Никону иною, была словно бы вытесана из бело-розового форосского мрамора... Не напрасно дьячок-то плачет, такую справную женку потерять страшно.
«Ой как родить хочу», – вдруг прошептала Фелисата. Из глаза выпала слеза. Озеночки стали розовые, как у сороги.
«И родишь, и родишь... Куда денешься, голубушка? Родишь, как из корзинки выронишь... Лишь признайся, не в большой ли пост зачала? Не согрешила ли в господские праздники с мужем? Тогда страх божий, коли так станется. Я не буду на себя грех брать... В добрый ли час завела плод и не спьяну ли? Под хмелем-то мужики больно дики, им тогда и Бог нипочем...»
«В добрый, батюшко... В добрый». – Фелицата приподнялась на локте, истово окстилась.
«Ну и ладно. Тогда лежи, жди и ничего не бойся. А я послушаю, что надобно».
Старец задрал рубаху, огладил купол назревшего живота, похожего на шероховатую московскую дыню. Под корявой ладонью монаха ощутимо ворохнулось, засучилось: то младенец, належавшись взаперти, просился на волю. Прислонил ухо напротив матницы.
«Мальчик... Мужик будет», – сказал Никон уверенно. Сейчас надо было говорить все твердо, чтобы в родильницу не запали сомнения. Он погладил под грудью, положил три пальца на левый сосок, ощутил жирную мокроту молозива. В глубине под кожею робко, устало трепетало сердце. Оно-то больше всего и беспокоило.