Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
Вообще, жутко было следить за тем, как у людей, которых Господь избрал в свой удел и выводил из кошмарного, блевотного окружения – постепенно, очень постепенно, чрезвычайно медленно – как будто бы отваливался хвост язычества.
Вчитавшись, Елена начала различать в Ветхозаветной какофонии как бы четыре совершенно различных хора. Первый – простые люди, индивидуальности, личности – с которыми Бог начинал предельно личный же диалог и, заручившись их согласием, буквально чуть не за руку выводил их из прежней жизни. Мотив отделения от всего родового, тупого, заезженного, от всего, что окружает – внутренне был крайне понятен и близок. Встань и выйди из того, что знаешь – в то, что Я скажу тебе: и Мое слово создаст тебе место, где жить: что могло быть величественней этого обетования!
Изумительным казалось то, что избранники, соглашавшиеся
Вторым хором выводили петуха священники, пытавшиеся втащить в отношения с Богом все обычаи и традиции язычества, бывшие как бы выползнями из кошмарного жестокого мира кумиров, идолов, кровавых жертв. Священникам, похоже, всегда как-то немножко казалось, что Бога можно «добыть» путем определенной последовательности ритуальных действий – что циклическими хороводами, или курениями благовоний, Бога можно высечь из воздуха – как дикарь, быстро-быстро вертя ладонями палочку и камень, высекал огонь.
Было такое впечатление, что Бог, видя всю убогость изуродованного грехопадением человеческого материала, с которым Ему предстоит работать, как бы снисходил (зная идиотизм и слабости людей) – и, буквально зажав нос, чтоб не чувствовать зловония человеческих обычаев, временно попускал существовать отдельным из этих заскорузлых обрядов – как бы говоря: «Так и быть – вы выбираете язык общения со Мной, язык, понятный вам. Я не могу вам насильно навязывать свой разговорный язык – это бессмысленно: у вас настолько засорены мозги, что вы Моего языка не услышите и не поймете. О’k, вы выбираете морзянку, пароли, языковые символы – Я буду говорить с вами, используя их – только не говорите потом, что вы Меня не слышали!» И какой же бесконечно трогательной была игра с дерюжкой, которую один из Божьих собеседников выкладывал наружу за порог, прося знака: «Господи, пусть она от росы намокнет – а все остальное будет сухим!» А потом, когда исполнялось просимое, когда эта, понятная человеку буква была вырисована, бедный собеседник все еще сомневался и робко переспрашивал: «Господи, можно я еще раз дерюжку выложу – но на этот раз пусть всё вокруг будет мокро от росы – а дерюжка будет сухой?»
Вне сомнения – то, что Бог временно попускал существовать в своем избранном народе таким блевотным мерзостям, как жертвоприношение животных – было абсолютно не потому, что Богу это нравилось, а тоже исключительно из милости Божьей, из снисхождения к человеческой убогости – когда Бог соглашался временно говорить с избранными людьми (вчерашними недоразвитыми язычниками) на понятном им языке. «Подрастете – поговорим по-серьезному» – как бы говорил Господь. Вне всяких сомнений, если бы у людей было в обычаях в хвалу Богу устраивать клумбы и сажать на них лилии – и если бы такой иероглиф был бы для их мозгов и сердец в тот момент понятен – Бог с гораздо большим удовольствием благословил бы этот обычай – вместо ритуальных убийств животных и зловонного сжигания трупов.
Третьим хором Ветхого Завета выступали те, кого условно говоря можно было назвать «политиками» – вожди, цари и прочие лишь условно вменяемые пациенты – этих уже так колбасило от участия во внешней политике, во внешней истории, что дойти мозгами и душой до тонкостей Божьих заповедей – куда уж там было: жизнь практически каждого из царей по глубинной сути неотличима была от дикарей-язычников и находилась от исполнения простых десяти заповедей на расстоянии большем, чем от земли до солнца. Оставалось (опять же – заткнув нос от зловония) радоваться только тому, что ведя омерзительный образ жизни, они хотя бы исповедовали (весьма номинально, чаще всего) Единого Бога, и не поклонялись лже-богам. Хотя и в этом извращались как могли – и блудник Соломон (под старость, судя по Ветхозаветному тексту, бывший, из-за гнусного разврата, в презрении даже у собственного летописца) впал в соблазн и начал поклоняться идолам девок, которых делал наложницами.
И наконец, четвертый – и самым близкий, самый понятный хор (и единственный по-настоящему божественно звучавший, в полную силу: поскольку уши воспевающих не были заткнуты внешней историей) составляли ветхозаветные бомжи – изгои общества, отщепенцы, оплеванные современниками –
– Ух, как удачно, Женечка, что я начала читать Библию с Евангелия, а не с Ветхого Завета – это же кошмар!
– Ну, что значит ка-а-ашмаррр? – хохотал Крутаков. – Это пррросто честный живой прррравдивый рррассказ о человеческой исторррии, без прррикрррас. – А ты хотела, что? Чтобы тебе рррасказывали, что дррревние евррреи амбрррозией питались и пылинки дррруг с дррруга сдували?
Евангелие – с воплощенными ветхозаветными пророчествами – хотя и композиционно, по времени земной истории, в Книге поставлено было в конце, за Ветхим Заветом, – но было, как раз наоборот, как будто бы экспозицией темы, вступительным ключом – к музыкальной фуге – но только, как и положено разгадке, поставленной, напечатанной, не в начале, а наоборот, в конце, после загадки.
Одновременно, зримо, до мурашек, в красках и всполохах, вспомнив почему-то ощущение взведенного тайного механизма в церкви, на Пасху, перед самой полуночью, – Елена подумала о том, что ведь и все эти загадочные антисоветские встречи Крутакова, и запретные митинги в Москве, и вот эта вот присланная ей, лично ей! – и до нее чудом по почте дошедшая! – из Брюсселя-то! – взломав железный занавес! – Библия, – и зашикиваемые выступления Сахарова на съезде – косноязыкого, как Моисей, и исполняющего, за неимением других, в несчастной безбожной стране роль пророка, – и даже стук по асфальту касок шахтеров, бастующих по всей стране – звучный, требующий уважения к человеческой личности, стук, который, как соловьиное пение в затихшей ночи, внятно слышен был, казалось, даже на Красной площади, – и даже держащая смертельные голодовки при арестах безвестная антисоветская дива Новодворская – все это вместе, без сомнения, по какому-то тайному музыкальному внутреннему созвучию – являлось единым механизмом простейшей правды, элементарнейшего добра – механизмом, взведенным до предела – и осталось только прочувствовать во внутренней же музыкальной логике, когда, как в церкви на Пасху, настанет полночь – и механизм рванет, высвободится.
На двух высоченных сторожевых башнях по обе стороны от дивана в темноте Юлиной комнаты дымились сигнальные костры кружек, и сторож недоуменно кричал с Сеира: сколько? Сколько ночи? И таким шоком бывало, когда Крутаков зажигал верхний свет, чтобы узнать, сколько же, на самом деле.
Но высказать все эти мысли и образы Крутакову, быстро шнуровавшему кроссовки, чтобы ее проводить (вернее выпроводить) к метро (все последние дни Крутаков все больше на нее почему-то раздражался – как ей казалось, из-за того, что она мешает ему работать) – было бы сейчас, конечно же, невозможным.
Резкость перехода из Юлиной комнаты, или из Юлиной теплой кухни, после скороговорочной пытки ступеней, в черную синь улицы – как нырок в бассейн – всегда поражала: вынырнешь на улице из жаркого подъезда – а внутри этого крепкого уличного воздуха оказывается не так даже еще и темно – и даже еще жарче, чем на кухне.
Иногда поспевали даже на огарки заката на бульваре.
Глава 5
Как ни жаждалось ей удержать надрывную ноту дружеского сострадания Крутакова к ее мучительной ошибке с Семеном (уж больно много материальных привилегий это Крутаковское деятельное сочувствие давало – чтобы вот так вот сразу звук этот взять да оборвать), а скрыть от прохиндея этого тот факт, что совсем уже крепка внутри, и что мечтательная светлая замедленность шага и блаженная задумчивая отрешенность взгляда уж точно не Семену посвящаются, – конечно бы долго не удалось – даже если б она попыталась – из корыстных соображений (кассетки, прогулки, альбомчики) – слукавить.