Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 1
Шрифт:
– А теперь родители вообще за можай загнали – ругаются, что я в какого-то беспородного втюрилась! – исподлобья, загнанно взглянула на Елену Эмма, словно прочитав ее мысли.
И уж совсем дико было вспоминать, как совсем недавно Эмма, сквозя вся пружинистой детской легкой жизнерадостностью, так любила бегать наперегонки – а теперь, вон, на ногах вместо этого как будто гири скорохода мук.
Выведав, куда Елена идет, Эмма Эрдман, впрочем, неожиданно как-то вся вспыхнула, воспряла:
– Я сама почему-то думала в церковь зайти… Но не знаю… Неловко… Мы, Эрдманы, все-таки из атеистического теста сделаны… Ленка, возьми меня с собой! – и тут же (как только свернули
– Значит, вызвали нашего Ваню отвечать – Михаил Исаакович его спрашивает: «Какова идея пьесы Горького “На дне”?» А Ваня ни в зуб ногой! Не открывал даже книжку ни разу! Ему Лика с первой парты шепотом подсказывает: «Человек добр! Человек добр!» Ваня слышит, что ему кто-то подсказывает – оборачивается вопросительно. Лика видит, что ему сейчас парашу поставят. Она ему еще громче, шепотом: «Человек добр!», «Человек добр!» Ваня смутился на секундочку, сделал чуть удивленную морду, потом видит, что терять нечего – и громко так, не расслышав, Михаилу Исааковичу отвечает: «Человек – бобр!»
А Елена почему-то вспомнила, как в раннем детстве, лет в пять, Эмма Эрдман, гоготавшая обычно громче всех на игровой площадке, разбрасывая вокруг себя рыжий песок, вдруг, на другой день, забредя в песочницу, серьезно сказала: «Ленка, пойдем в другое место. Мне в песочнице всегда грустно. Когда мы копаемся в песке, это мне напоминает о мертвых».
В костеле было нарядно – как в мае, – одежды священников цвели нежно и разноцветно – белоснежным и золотым по изумрудной зелени. Уютная корзиночка – обшитая изнутри, по-домашнему, материей – приятно переходила из рук в руки, звякая то в одном, то в другом месте банкеток, монетками – напоминая Елене почему-то очень какие-то съестно-приятные «короба», в которые собирали остатки хлеба, после чудесного приумножения хлебов Христом – и так вдруг захотелось чтобы корзинку удалось заполнить монетками до краев! Когда молодой человек с корзинкой дошел до их ряда, Эмма Эрдман торопливо, спеша как бы не унесли корзинку, начала выворачивать карманы джинсов.
– Эмма, это совсем не обязательно… – зашептала Елена, видя, что Эмма нервничает как на экзамене.
Эмма неловко и быстро достала из кармана десять копеек и, звякнув (из-за звяка сделав такое лицо, как будто она – пес, в ужасе прижавший к голове уши), монетку кинула.
Заслышав удивительное, загадочное и торжественное пение на латыни (все встали, и красиво и ладно запели в один голос), Эмма встала, и простояла с серьезным лицом – даже когда все уже сели.
И удивительным чистым звоном звенели где-то в алтаре дети колокольцами.
А внырнуть внутрь действа все равно все никак не удавалось.
На выходе из костела Елена взглянула на дощечку с годом строительства храма – и так гулко, явственно (с кратким, многозначительным «Именно!») услышала в лабиринтах памяти, как Склеп переводил с латыни:
– Лето. Именно! Господне.
Расставшись с Эммой у Кировской, Елена отправилась обратно по бульварам.
Небо не просто «испортилось» (как заметила, перед тем как спуститься в метро Эмма), а клубисто набухло, и, хотя, на Сретенском еще судорожно мелькали (на бешеной скорости) нереально ярко-голубые просветы между многоэтажными, глубокими, слоёными, взбитыми как торт наполеон вместе со всей
Влажный разряженный воздух пах счастьем.
Унюхав, что сейчас – еще несколько минут – и небо рухнет – Елена рискнула забежать вновь к Крутакову.
К ее удивлению, дверь так и не была заперта – а была только прикрыта, как она ее и оставила. Крутаков, не слыша ее, сидел и строчил за столом, быстро-быстро водя своей точёной кистью с узким запястьем – но не карандашом уже, а перьевой. «Начисто!» – с замиранием сердца подумала Елена. Клюв перьевой ручки двигался с еще большей, тройной скоростью – и, казалось, быстро и жадно склевывал накрошенные Крутаковым крошки с листа. Лицо Крутакова чуть застил упавший справа локон.
Не выдержав нахлынувшего приступа шалости и любопытства, Елена, вопреки своему кодексу деликатности, воспользовавшись Крутаковским аутическим отсутствием внимания, подошла к столу вплотную, встала у Крутакова за плечом – заглянув в рукопись – и вытаращила глаза: Крутаков уписывал линейку не русскими буквами, а каким-то кодом – невиданными буквицами. «Что это? Что за шрифт, что за алфавит? Финикийский, эстрангела, клинопись – всё вперемешку – я такого языка не видела даже в Аниных задачниках по лингвистике!» – быстро подумала Елена. И тут же, невольно, сломав всю конспирацию – ахнула: «Не может быть! Эти ведь буквицы точно как в моем давнишнем сне про Крутакова, когда мы во сне целовались!»
Крутаков поднял глаза:
– Пррроваливай отсюда! – и одновременно автоматическим каким-то быстрым ловким жестом, сверкнув бумагой в воздухе, как крылом дельтаплана, опрокинул верхний лист рукописи обратной стороной, закрыв стопку предыдущих и прижав сверху, как пресс-папье, тяжелой перьевой ручкой. – Чего пррриперррлась опять?! Договаррривались же, что ты…
Крутаков взглянул на распахнутое окно – кажется, пытаясь определить который час.
В комнате разом потемнело, в виноградных тонах – как темнело, когда Анастасия Савельевна развешивала у себя на маленьком балкончике влажное выстиранное постельное белье, загородив весь белый свет.
В прихожей, из-за порыва сквозняка из кухни, с внятным звуком встал на крыло Юлин зонт, до этого кротко валявшийся в углу на паркете.
Крутаков, мотнув башкой, отбросив волосы с лица, поднял на нее еще раз глаза – от его ругани Елена как-то совсем растерялась, – еще раз взглянул в окно, вздохнул глубоко грозовой воздух – и вдруг рассмеялся, и с выражением школьника, который решил не делать урок, вдруг вскочил:
– Пошли, только скорррее… Я вчеррра только обнаррружил… А то каааак ливанёт сейчас…
На техническом, самом верхнем этаже Юлиного подъезда, в потолке был квадратный люк.
– Не заперррто! Задвижка только задвинута! – с ребячливым восторгом в глазах быстро сообщил Крутаков, берясь рукой за узкую железную вертикальную лестницу, с кручеными ступеньками, приваренную к краям люка. – Я вчеррра обнаррружил соверрршенно случайно! На звезды ночью смотрррел! – смеялся Крутаков с обычной своей, игривой какой-то самоиронией, к счастью Елены, уже позабыв, что намеревался на нее ругаться. – Лезь вперрред – я тебя снизу подстррраховывать буду.