Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
Нет, милый, честно: Натана ты можешь прямо сразу вычеркнуть из списка возможных жертв твоей паталогической ревности: Натан, не в пример тебе, фотографию жены в бумажнике носит, и фотографии всех пятерых детей.
The Voice Document has been recorded
from 4:01 till 5:37 on 19th of April 2014.
Из-за дурацких с тобой разборок чуть было не упустила главное. Заранее предупреждаю, что слышно меня сейчас вряд ли будет. Замерещил рассвет – дрозд улетел (как будто до этого, ночью, он, по какому-то особенному деловому заданию, компенсировал мне недостачу света трелями, разжижая тьму своими фюить). А рассвет в моей этой чердачной квартире можно наблюдать только из кухни (не верю, что ты и туда умудрился жуликов своих заставить напихать жучков!) – когда залезешь на столик у раковины, и высунешься в тот, полу-восточный, кухонный, иллюминатор.
Ага. Вот она уже – видна отсюда, со столика, – первая ярко-синяя ниточка цицит – которую пропустили через слежавшиеся за ночь, опухшие облака! Справа, из переулка, грохот… Не подумай, милый, что я над тобой специально издеваюсь – но мне придется перейти в гостиную, чтобы рассмотреть: приехал питон-паралитик, нанизывающий на себя мусорные ящики, и увозящий их, извиваясь всем своим мусорным тельцем, в неизвестном направлении.
Цокает по переулку соседка – ранняя птичка – в длинном белом пальто: заподозрив дождь, вышла из подъезда уже под зонтом – а теперь, недовольно взглянув на небо, как будто ее обманули, мстительно свернула зонту голову и запихнула в ягдташ.
Ну вот! Хлынуло наконец солнце! Тучки сдуло – погоду ведь всегда здесь, над островами, вращают на быстрой перемотке – как будто какой-то ребенок балуется с пультом remote control от неба!
Сквозь солнце все-таки начало кропить – падают отдельные, штучные, сосчитанные капли. И мой полуоткрытый иллюминатор – уже в сверкающих веснушках. Соседка, еще не успевшая доцокать до конца переулка – остановилась и, с выражением строгого выговора на лице, с шумом высвободила зонт из плена. Сверкающие колышущиеся сельди антенн (улетающие в небо с соседней крыши), как только легкая дымка чуть жмурит солнце, превращаются в скелеты – и – через миг – вновь обрастают сияющей, до боли в глазах солнечной, лучащейся, селедочной плотью. Я смотрю сквозь иллюминатор на радужно-разноцветные капли (изумрудные, золотые, лазоревые – весь разложенный спектр белого, прозрачного, солнечного) и вспоминаю древние монашеские байки о появлении нерукотворного огня: цветное марево в темноте, разноцветные капли на камне, живые бисерины, скатывающиеся, в периферии взгляда, как бред, как невероятный сон, пока на них не смотришь и читаешь молитвы – и вдруг вспыхивающие – дающие жизнь лампаде: чтобы легче было читать по молитвослову. Я подхожу к Кувуклии и вижу, что вместо обычной, незыблемой, неизбывной благодати катакомбного привкуса царит суета. Бородатые греки – жутко похожие друг на друга монахи Самуил и Пантелеймон (знакомые и любимые до последнего волоса в бородах), мучительно закусив бороды, бегают, в черных рясах, в поисках чего-то, или кого-то, явно неуловимого. Народ горланит и напирает. Коптские монахи с напряженными темными потными лицами – и с кобальтовым звездно-золотым небом на шапочках – ходят по-деловому, быстро, такой поступью, как будто знают что-то, о чем остальные не в курсе. Монахи армянские вышагивают выпрямившись и с достоинством, и черные капюшоны надвинуты на их носы столь низко, что кажется, что они хотят закрыть лицо. Мирской разноглаголице мирян, наступающих на ноги, несть меры описания. Уже необычно людно – и молитвенное безмолвие, как куколь надвигаемое здесь, всегда, сразу, перед Кувуклией, как только входишь – теперь кажется не просто разбитым – а недосягаемым, никогда не бывшим мифом. Необычно, необычно людно – но еще можно продохнуть – но, по ежесекундной динамике прибоя, ясно, что через минут пятнадцать начнется давка. Я, пожалуй, выйду на воздух, Господи. Есть люди, которые могут быть в толпе – пусть самой благодатной – я не могу. Я лучше тихо посижу во дворе Храма. Я не знаю, Господи, зачем я приехала именно в это время дня. Я вот честное слово не гоняюсь за чудесами. И уж тем более, Господи, не поклонница поклоняться камням. Я знаю, Господи, что Ты просишь поклоняться не здесь, и не там, а в духе и истине. А вот притянуло сюда, именно в этот час, магнитом, против которого никакая логика не годна. Я поднимаю голову кверху: круглая лазурная духовая дулька, небесная киппа на маковке гигантского глыбистого купола – как знак: к нам можно влетать сверху. Единственное место на планете, где выжил дар говорить языками. Плазмы. Где слово врывается сквозь купол пламенем, со взломом колонн и стен, преломляя себя на языки и стекая огненными сполохами по сводам, где слизывают их с глыб водоворотом ладоней. Воронками фраз. Запекают свитками и трубят струделем смысла.
На узкой скамейке, слева, рядом с дверью, сидит спокойный, молитвенно-огражденный от прочего мира, монах, ни одна линия на лице которого не заканчивается обрывистой прямой –
– Извините, я хотела вас спросить… Я, собственно… Не знаю, как вам объяснить – заранее говорю: любой ваш ответ ни коим образом не убавит во мне веры ни на единое горчичное зернышко. Господь, несмотря на все мои грехи, за всю мою жизнь дал мне столько чудес, что я не просто верю – я знаю. Для меня не может быть большего чуда, чем Божье присутствие и Божья бесконечная любовь, которые я ощущаю, даже сквозь тернии земной жизни, всю свою жизнь, всем сердцем. Поэтому…
Монах удивленно поворачивается – и со вкусными фигурными виньетками армянского акцента говорит:
– Можете говорить по-русски.
Я говорю. Я безусловно говорю.
– Хотела бы еще раз, – говорю, – оговориться, перед тем как задать вопрос: я ни на секунду не сомневаюсь, что Бог, если Ему понадобится, в силе совершить любое чудо – гору бросить в море – или сотворить новую вселенную за секунду – или спасти душу. Уж что уж там говорить о такой мелочи, как зажечь огонек в темноте. Кроме того – я верю, что даже если два верующих во Христа крещеных нищих бомжа, в пустыне, или на пыльной обочине, или на городской мостовой, с верою, помолившись, преломят хлеб – Господь будет с ними, как и обещал – и с этими нищими, вне зависимости от их физического местонахождения, в эту секунду будет вся полнота вселенской церкви. Я просто хотела бы получить честный и однозначный ответ – без всякого символизма и обиняков.
Монах еще удивленнее на меня смотрит.
Я говорю. Я говорю дальше. Не зная, как бы выговорить слово, чтоб никого не оскорбить.
– Я просто хотела бы знать, что происходит: это действительно чудо схождения огня – или просто традиция, церемония?
Монах, очень уютно сложив крестообразно руки, говорит, всё с таким же армянским раскусыванием русских звуков:
– Бог же не обязан нам давать чудо по расписанию. Бог несколько раз в древние века действительно сотворил здесь это чудо схождения огня. Теперь мы просто повторяем эту традицию – возжигая лампаду, молясь о схождении Божьей благодати на этот наш огонь. Я вам могу точно засвидетельствовать: чудесные исцеления от этого благодатного огня, если с верой прикоснуться к нему, действительно происходят. Это как зримое воплощение схождения Божьего Духа. Вы же сами только что сказали, что Господь обещал быть там, где двое или трое соберутся во Имя Его. А здесь тысячи истинно верующих собираются. Так что тот факт, что мы зажигаем лампаду сами – благодати никак не уменьшает.
Я уже краем глаза все последние секунды видела какое-то странное выражение на лице затормозившего рядом с нами крепенького безбрадого батюшки с блютузом от мобильного телефона в левом ухе – но уж совсем не ожидала, конечно, такого поворота: батюшка набрасывается на монаха, и кричит ему, на чистейшем русском:
– Ах ты армянская морда! Еретик! Мало вам морду били за вашу клевету! Ты на колонну, вон, разбитую, при входе посмотри пойди!
Я вскакиваю, говорю:
– Братики, только не бейте друг друга! Хотя бы сегодня! Хотя бы здесь! Я не переживу этого…
До крови не дошло. Разошлись.
Я выхожу во двор. Жар.
Израильские полицейские, в зеркальных вытянутых гуглах, отражающих огромный квадратный каменный храмовый двор (как каменную пригоршню, зачерпнувшую жар), выставляют железные выгородки.
Я сажусь, подальше от суеты, со стороны ступеней, у каменной завалинки – сажусь прямо на каменные плиты, – и в эту секунду чувствую, сквозь дырку на джинсовой голени, как обжигающе горяч камень. Хостум для ящериц.
С некоторым чувством вины вижу, как вновь прибывшие рвутся через кордон израильской полиции – из-за которого я только что по собственной воле, из-за боязни давки, вышла. Коротко стриженный, белокурый, бычьего покроя серб Радован, отрекомендовавший себя, как «беженец-бизнесмен, живущий в Германии», и не сумевший только что незамеченным махнуть через выгородку, на чудовищном английском рассказывает про несправедливости политики во всем мире.
Эмоциональный кудрявый солнцеголовый мальчик из напирающей толпы, лет двенадцати, когда выясняется, что проход перекрыли, начинает рыдать – и что-то быстро-быстро говорить полицейским на неизвестном ни им, ни мне языке – и через секунду оказывается тоже сербом.
Радован пускается во все тяжкие: дергает израильского полицейского за карман с пистолетом и говорит (явно считая, что льстит – но со сдержанной ненавистью):
– Наш президент – тоже еврей! Пустите мальчика! Что вам стоит?