Распечатки прослушек интимных переговоров и перлюстрации личной переписки. Том 2
Шрифт:
Недавно проклюнувшиеся стебельки рапса блестели, от звезд, невозможно крупной росой, – крупнее, чем сами стебли, – да вдобавок капли еще и преувеличивали ростки как бриллиантовая лупа, – так, что казалось, и те, и другие вспрыгивают к небу.
Катарина, в своей бешеной рыси, спотыкалась, но все-таки, хотя бы, опиралась, при пробежке через критически скользкие полуовражки и кюветы, на знакомые по светлому времени суток подножки не смолотых комбайном, вросших в землю, валунов.
Елена же, не сумев повторить в точности танцующую мимику Катарининых ног рядом с овальной лужей (из которой пес, мельком остановившись, с удовольствием полакал), соскользнула и приземлилась в склизкую жижу джинсовым коленом. Впрочем,
Та, без предупреждения, резко вывернула направо, на одну ей знакомую (и не похоже, чтобы вообще существующую) дорожку – и напропалую, через поле, рванула, пропахивая ногами диагональные борозды в пашне, и проваливаясь в мягкую пышную тепло дышащую землю. Все еще не в силах затормозить ни на секунду.
Елена, силясь не выдирать побеги рапса, перемахивала, из одной колеи по щиколотку, в другую. Борозды пашни все были густо усеяны непонятно откуда сюда в таком количестве нападавшими камнями. Кроссовки уже выглядели как колхозные сапоги, обросшие глиной. И оттягивали ноги как тяжелые гири. Бэнни мазал меховое пузо, но героически сигал через борозды, впереди всех – периодически оглядываясь на Катарину, и пытаясь угадать, куда ж она идет. Под ногами зачавкало. Вбегали в какие-то уж просто откровенно жирные топи. Вдруг впереди послышался мелодичный звук бегущей воды. Добежали до межи редких деревьиц, перед которыми, на дне оврага, бурлил арык, запруженный старыми бревнами и ломанными ветками, что заставляло воду звучать и петь на разных ладах. Катарина, наконец, остановилась. Молча. Стала лицом к ручью, не поворачиваясь к Елене.
Елена оглянулась назад – и увидела то, чего не замечала, глядя себе под ноги: они пересекли уже всё огромное черное войлочное поле. Овраг с ручьем, на берегу которого они сейчас стояли, был так далек от кромки поля, что теперь ольхингские домики (от которых, как ей казалось, они, в этой сумасшедшей гонке, только что отбежали) выглядели мифом, закутанным во мрак. На последние горящие, как свечки внутри Маргиной глиняной, с дырками на боку, подставочки для заварочного чайника, окна, один за другим, нахлобучивались войлочные клобучки ночи.
Катаринины слезы были в явном сговоре с отблескивавшим снизу, бежавшим через бревна водопадом ручья – были явно той же, местной, натуральной, ольхингской, природы. Ручей выпевал запредельно высокие ноты – явно стараясь компенсировать зрителям все изгибы и переливы жидкого ледяного кипящего хрусталя: зрелищность, потонувшую в темноте.
– Нет, я не плакала, – отпиралась Катарина, курносо подфыркивая и сминая ноздри кулаком, когда Елена осторожно погладила ее по голове – не зная, как успокоить.
Вдали, на нереальном расстоянии, в противоположном краю света, на противоположном, от железной дороги, горизонте, видны были провозимые быстрым аллюром, как бегущая иллюминация, редкие разнонаправленные огни абсолютно беззвучных машин, звук которых тонул в теплом взрыхленном густом черноземе. «Вероятно, это то самое шоссе, где мы чуть не сбили с Маргой косулю», – вспомнила Елена. «Когда это было? Кажется, уже вечность назад! А прошло всего… Сколько? Сколько дней?»
Глянула на небо – и ахнула – весь набухший войлок-то спал на землю! – и звезды – вот они – открытые, ясные, без всякой заглушки – руками ловить можно!
Над нами сумрак неминучий – иль ясность… – выкатилась вдруг из памяти монетка чьего-то старого стиха. И сразу увидела она узкую в запястье руку Крутакова, клюющую длинными заостренными ногтями темно-голубую обложку книжки: он валялся на диване, в квартире на Цветном, а Елена половиной джинсового зада угнездилась на подоконнике и, болтая ногами, глазела вниз, на тихий, мокрый после грозы, августовский
«Над нами сумрррак неминучий – иль ясность…», – воинственно, с эпической интонацией, картавил Крутаков.
Елена никогда не могла (а вообще-то сказать: втайне брезговала) зазубривать наизусть чужие стихи – видя в этом что-то свально-противоестественное. Как переливать в себя кровь другой группы. Читать – наслаждаться, как музыкой – да; зазубривать – никогда. Как-то подсознательно от запоминания любых рифмовок и ритмовок заслонялась – удивлявшим ее саму, врожденным, щитом. И даже Давидовы вирши, в церкви читавшиеся на каждой службе, рифмы в которых были смысловыми, семантическими – что было гораздо ближе – а не попугайскими, – и те никогда не умела запомнить подряд – а только яростными, сами собой вспыхивавшими в памяти, прижившимися там (или, вернее, казалось – и до этого там всегда произраставшими) кустами строф.
А вот эту вот строку про сумрак – вывалившуюся сейчас вдруг из какого-то аппарата, потайную пружину которого она случайно нажала – наоборот, так тянуло сейчас дочитать до конца, так хотелось выпеть разрешение аккорда – и даже явственно видела она перед собой картаво читавшего ей с дивана в прошлом году это стихотворение Крутакова – а вспомнить ни начало, ни конец стихотворения все никак не могла.
А уж тем более – перевести для Катарины.
Хотелось крикнуть Катарине: ну посмотри же вокруг, взгляни на это бегающее вокруг нас живое мохеровое оранжевое счастье с фиолетовым языком! И эти слезы твои – по живому, живому ведь! – Бэнни. Все ведь живы!
– Жизнь – без начала и конца. Нас всех подстерррегает случай… – Крутаков подбил под себя повыше и без того огромное нежно-сиреневое облако подушищи, обшитой хиппанскими цветами и бубенцами, согнул, двухскатой крышей, обтянутые джинсовые колени, перехватил синюю книжку; правой рукой, не глядя, нащупал на стопке книг рядом с диваном дымящийся глиняный стакан чая; прихлебнул, забавно оттопыря мизинец; поставил стакан на место; устроился поудобнее, и певуче продолжил:
– Над нами – сумрррак неминучий, иль ясность… Девушка, вы меня слушаете вообще? Или опять ерррунду какую-нибудь в окне ррра-а-азглядываете?! Я для кого читаю? – прервался вдруг Крутаков, посмотрел поверх книги на Елену своими вишневыми глазами и смешно гаркнул на нее, убедительно изображая учительские интонации и быстро-быстро барабаня гамму маникюром по обложке.
Катаринины слезы сверкали, как катящиеся с неба звезды.
– Ну что, домой пойдем? – спросила Катарина у Бэнни.
И в эту секунду – когда Елена, ликуя, расслышала в памяти окончание строфы Крутаковским картавым говорком – не было больше в этот миг ничего такого в мире – ни в прошлом, ни в будущем – дорогого и любимого – до чего нельзя было бы вот прямо сейчас, отсюда, с этого рыхлого теплого поля, засеянного нападавшими в пашню звездами – дотянуться и дотронуться. И все было живо в этот миг в мире, и не было ничего, что с пронзительной ясностью не лежало бы на своих местах.