Распутин (др.издание)
Шрифт:
Они вошли в редакцию, когда маленький Афанасий с большим достоинством разносил всем на подносе чай с лимоном. Сергея Терентьевича все встретили с выражениями шумного удовольствия. Тут был и Петр Николаевич, и притихший и печальный Евдоким Яковлевич — связь с Дарьей у него установилась-таки, и это тяготило его, — и угрюмый Миша, которого раздражало присутствие нарядной и веселой, как всегда, Нины Георгиевны, и Митрич, непричесанный, дурно одетый, рассеянный.
— А князь где же? — спросил Сергей Терентьевич.
— Князь в Москву поехал, все насчет революции хлопочет… — засмеялся Петр Николаевич. — А Станкевича увезла его Евгения Михайловна
— О них знаю… — улыбнулся Сергей Терентьевич. — Он недавно прислал мне письмо: уговаривает меня не разрушать общины, не выходить на хутор, чтобы не сыграть в руку правительству… А кстати, что слышно о коммуне тамошней?
— Энергично налаживают дело… — отвечал Митрич. — Отсюда в коммуну поехал только Ваня Гвоздев, гимназист — вы, кажется, его встречали у меня? — Сонечка Чепелевецкая да дочь отца Федора из Княжого монастыря… Станкевичи отказались… Ну а у вас что новенького в Уланке?
— У нас все то же… — отвечал Сергей Терентьевич, и его оживление от встречи с приятелями сразу потухло. — И пить будем, и гулять будем, когда смерть придет, помирать будем…
— Ну, вы известный пессимист! — засмеялся Петр Николаевич. — Если бы мы все были так похоронно настроены, то хоть лавочку закрывай… А, Нина Георгиевна?
— Нет, лавочку закрывать я не согласна! Будем воевать… — улыбнулась та и еще уютнее пристроилась в уголке дивана на своем обычном месте.
— Я давно предлагаю вам, господа: приезжайте ко мне гостить по очереди… — сказал Сергей Терентьевич. — Должны же видеть хоть изредка настоящий народ! Поживет один кто-нибудь месяц-другой, потом другой приедет… Может быть, вы будете тогда помилостивее к моим статьям…
— Да нельзя же так пугать людей, батюшка! — воскликнул Петр Николаевич. — Вон вы земство в вашей статье о школах разделали так, что небу жарко… Это значит играть в руку тем, которые и так ведут против земства войну. Как же можем мы помогать им?
— Я не хочу никому помогать. Мы должны говорить только правду… — сказал Сергей Терентьевич. — Если земство ведет свои дела плохо, надо сказать это откровенно, а не прятать правды, которую все равно и не спрячешь. Я этой политики вашей никогда не понимал и не понимаю…
— Нельзя в нашем деле без политики!
— Лучшая политика — это правда!
Завязался длинный, горячий и бесплодный спор, который кончился тем, что чай у всех остыл и каждый остался при своем прежнем мнении.
— Самое тяжелое в жизни для меня — это то, господа, что вы не хотите видеть своего народа таким, каков он есть… — с горечью сказал Сергей Терентьевич. — Что я, враг ему, что ли? Зачем мне клеветать на него? Ведь я живу с ним вместе… Вот иду я на днях Медвежьей горой, где теперь Кузьма Лукич церковь строить начал… Прежде всего вы должны были видеть, что у нас делалось на закладке храма! Это был настоящий Содом и Гоморра {82}…
— Слышали. Но при чем тут народ? Это бесится буржуазия со своими прихвостнями… — сказал Миша угрюмо.
— Народ принимал в этом самое горячее участие! — отвечал Сергей Терентьевич. — Но оставим это: ну, закладка там, обычай, ничего не поделаешь… Но вот еду я на днях из лесу и остановился посмотреть на работы: ведь от матерщины стон стоит вокруг, ведь без гнусной ругани он ни одного кирпича не положит! А ведь это храм Божий строится…
— Ну и что же? Просто поганая привычка, только и всего… — горячо возразил Евдоким Яковлевич. — А видали вы, как у нас Боголюбимую встречают в мае? Ведь в крестном
— Так вот в этом-то и ужас! — воскликнул Сергей Терентьевич. — Он идет пешком сто верст, чтобы встретить Боголюбимую, а в тот же вечер нахлещется в трактире до скотского состояния и будет рассказывать про попов всякую похабщину, а у нас без гнусной ругани он двух кирпичей сложить не может. Ну не веришь, так и не верь, а веришь, так относись к своей вере с уважением! Вот я как-то читал, как строились в старину готические соборы в Европе: на дело это поднимался чуть не весь народ, многие давали зарок поста до окончания постройки, а каждый камень клали при пении прекрасных псалмов… Это понятно. Но строить церковь под матерное слово — этого я не понимаю! То есть я-то понимаю, но от этого понимания у меня волос дыбом становится. Мне делается так страшно, что я на край света бежать готов. В народе нашем нет теперь никаких устоев, никакой веры ни во что, у него в душе страшная пустыня, и я готов вам тысячи раз кричать: быть беде! Быть страшной беде! Как и когда сорвется это, я не знаю, но знаю одно: так продолжаться не может! Я не знаю, как объяснить это исторически, я не знаю, кто в этом ужасе виноват, но я кричу вам: быть большой беде!
Все — кроме Евгения Ивановича — с дружеской яростью напали на него, и снова закипел жаркий, но бесплодный спор, который опять ничем не кончился. Сергей Терентьевич безнадежно махнул рукой.
— Одно скажу вам, господа: вы опомнитесь когда-нибудь, но — будет поздно!
— Хорошо… — тихо сказал Евгений Иванович. — Допустим, что все это так, что вы правы. Что же делать?
— Не знаю. В этом-то и ужас, что не знаю… — с отчаянием сказал Сергей Терентьевич. — Задачи так огромны, а сил так мало, что не знаю, не знаю, что делать… А лично: или бежать на край света, или погибать…
Его тоска еще более усилилась и обострилась. И когда вышли все на улицу и разбились на группы, Сергей Терентьевич сказал Евгению Ивановичу:
— Я бы в Силоамскую купель съездил теперь с радостью…
— В какую Силоамскую купель? {83} — удивился тот.
— В Ясную Поляну… Не прокатимся ли вместе? А? Я еще не был у старика на могилке… Может, побываем там, так полегчает…
— А что же? Прекрасная мысль… — согласился Евгений Иванович. — Я судовольствием проедусь туда… Григорий Николаевич, а вы как?
— А сколько будет стоить билет туда? — спросил тот боязливо.
— Вероятно, рубля четыре…
— Если четыре, то как-нибудь справлюсь… — сказал Григорий Николаевич. — Поедемте… Надо его могилке поклониться…
XVI
ЗОЛОТЫЕ КОРАБЛИКИ
Ранним утром все трое, усталые от бессонной ночи, вышли из душного, густо накуренного вагона на маленькой станции Засека и, перейдя полотно железной дороги, бодро зашагали широкой солнечной дорогой. Бескрайная засека стояла во всей своей осенней красе, и привядшая уже трава была покрыта густой и крупной росой, которая в тени уже переходила в иней, а на солнышке играла, как алмазная россыпь. И было вокруг все тихо и пустынно и немножко по-осеннему грустно. Дума, что вот все эти поля и леса были исхожены тем, чьему праху приехали они издали поклониться, что среди этих золотых просторов созрели вещи, которым откликалось человечество со всех концов земли, волновала их, и они молчали, думая каждый свое…