Распутин
Шрифт:
— Васютка! Да хиба ж то ты?
Васютка живо обернулся: перед ним с улыбкой стоял исхудалый, волосатый, страшный оборванец.
— Батюшки мои! Бондаренко!
И бывшие приятели по полку, взявшись за руки, с неловкой улыбкой смотрели один другому в глаза: они вспомнили вдруг себя подбористыми, чистыми молодцами-гренадерами, и им стало как будто немножко совестно за свое теперешнее состояние. И скоро они сидели уже на берегу широкого Днепра в стороне от галдящего табора повстанцев и дымили собачьими ножками.
— Ну, как живешь-можешь? — спросил Бондаренко, сплевывая в играющую веселыми зайчиками воду. — С деникинцами?
— Теперь был с деникинцами… — вяло отвечал Васютка, в котором уже погасло
— А я с этим чертовым Петлюрой полгода проканителился… — сказал Бондаренко и, ожесточенно скребя себя черными ногтями под рваной и вонючей рубахой, скверно выругался. — А теперь вот батько Махно народ подымает… Совсем, дьяволы, народ с пути сбили: один черт хохлов от Расеи отделять хочет, другой еще чего-то там придумает, третий — третье… Словно и свои все люди, а сойдемся, ни хрена никто не понимает, кто и за что идет… Совсем скружился народ.
Бондаренко был сыном зажиточного мужика из-под Фастова и очень тяготился этой новой каторжной жизнью.
— Иной раз хошь в петлю… — согласился Васютка. — А все сами виноваты…
— Да как же сами! — живо и убежденно возразил Бондаренко. — Все жиды, сволочи, набаламутили… От них все и пошло, от дьяволов… Ну уж и вливается им тоже теперь! Вот как мы от Киева отступали, да в Бердичеве за них взялись: индо пыль столбом! И не токмо, что по-прежнему, а с пушками да с пулеметами громили… Сколько набили, индо ужасти подобно…
— Не одним жидам достается, брат, теперь… — заметил Васютка. — Вон я весь Дон прошел: погляди-ка, как красные казаков разделали… Никого не милуют…
— Семь бед — один ответ… — задумчиво сплюнул в руку Бондаренко.
Васютка искоса посмотрел на приятеля: и этот о каком-то ответе думает!
— А самогону у тебя нету? — вдруг сурово спросил он.
— Нету… — с остервенением расчесывая ноги, отвечал Бондаренко. — Вот в город войдем — найдем… К девкам сходим. Они теперь до нас ласковые: только у вас — смеются — и деньги теперь… А скажи шесть лет назад, — медленно, точно разглядывая каждое слово, продолжал он, — что такое будет на Расее, ни в жисть не поверил бы! А как жили раньше-то, а?
И, подумав, Васютка медленно, точно самому себе отвечая, проговорил:
— Никому я им, чертям, служить больше не буду… Если уж служить, так пущай царя настоящего ставят… Довольно дурака валять!
— А что ж? — спокойно, точно на самую обыкновенную мысль отвечал Бондаренко. — Самое разлюбезное дело… Эх, как раньше-то жили!
— Батько, батько идет! — Махно! — Батько! — вдруг загалдела шумная толпа. — Стройся, ребята! — Чего там стройся — у нас ничего такого нету… У нас всяк сам по себе…
К примолкшей толпе оборванных, одичавших людей подлетела от моста щегольская коляска, и кучер в малиновой рубахе и бархатной безрукавке лихо осадил вороных рысаков. Ура-а-а!.. — загремело поле, и шапки черным роем полетели вверх. В коляске во весь рост встал человек в хорошей чистой поддевке и высокой, серого барашка шапке, с черной бородкой и, как угли, горящими, маленькими, пронзительными глазками. Заметно было по тому, как он встал, что он сильно хромает.
— Здорово, ребятушки! — привычно развязно крикнул он высоким тенором. — С победой!
И опять голодные, оборванные, истомленные люди, все во власти им самим непонятной силы, долго, надрывно, с выпученными глазами кричали ура…
— Моя речь к вам будет коротка, ребята… — крикнул Махно уверенно. — Довольно, наговорились! Теперя действовать надо… А действовать — значит бить врагов народных. Врагов у народа много: в первую голову жиды, потом офицеры, попы долгогривые, большевики московские да ентелегенция ета самая, чистоплюи-белоручки…
Коротким пальцем он ткнул кучера в спину, и сразу окутавшись облаком пыли, коляска понеслась к мосту, а за ней, тоже в душной пыли, возбужденно галдя, потянулись эти толпы обовшивевших, обожженных степным ветром и злобой, оборванных людей с лихорадочно блестящими, совершенно сумасшедшими глазами. На той стороне реки поджидали степное войско это его тачанки, телеги, запряженные то убогими клячами, то уже запаленными и измученными рысаками из разграбленных имений. И на всех тачанках виднелась одна и та же выведенная охрой, неуклюжая и циничная надпись, девиз этой неуловимой степной армии: «… догонишь!»
Усталый и равнодушный, Васютка взгромоздился на одну из тачанок и, пока отряд степной вольницы приводил себя в некоторый, весьма относительный порядок, с трудом читал слепо отпечатанные на трухлявой бумаге прокламации, изготовленные примкнувшими к махновцам интеллигентами-анархистами: «Рабочий народ! Обманул тебя царь, обманули злодеи-комиссары со своими палачами, теперь довольно! Бери сам в свои мозолистые руки свою судьбу, собирайся под гордо реющее в наших родных степях черное знамя анархии…»Васютке стало нестерпимо скучно — сколько слышал он за эти годы всей этой выспренней болтовни! — и он бросил трухлявый листок на землю. Да и речь батьки не зажгла его нисколько. И если он сидел теперь на разбитой тачанке, то только потому, что надо же было деваться куда-нибудь. Он чувствовал себя, как затравленный зверь: дома мобилизуют почему-то сволочь-камиссары, здесь пьяные генералы за шиворот хватают, там какой-то, пес его знает, Петлюра объявился, тут этот острожник в поддевке! И все суют ему свои бумажки, все чего-то от него требуют, все играют его головой. «Да не желаю я — и крышка!» — злобно думал он и в то же время чувствовал, что от его желания уже ничего теперь не зависит, что его, как щепку, несет куда-то бурным потоком все дальше и дальше и все больше и больше громоздится над его головой гора бессмысленных преступлений…
Задумчиво, с потухшим лицом сидел с ним рядом на тачанке Бондаренко. Он жаловался на нестерпимую головную боль, его временами крепко знобило, но он ехал к городу вместе со всеми, трясясь всем телом по разбитой дороге и держа в руках осточертевшую винтовку.
Из окна одного разбитого дома на самой окраине вдруг зачастил пулемет. Несколько человек было сразу убито и ранено, путаясь в сбруе, подбитые лошади бились по земле, и дробно пылили невидимые пули по степи. Моментально степная армия побросала свои тачанки и серыми тенями, пригибаясь к земле, рассыпалась по всем закоулкам предместья. С дикой яростью бросились махновцы на штурм домика с пулеметом, не жалея себя нисколько — им терять было уже нечего… — и через какие-нибудь десять минут дом задымился бурым дымом, и обезумевшие офицеры стали прыгать из окон. Их тут же принимали на штыки и рвали на части. И серая страшная река повстанцев быстро-быстро потекла по вымершим, окоченевшим от ужаса улицам, сопровождаемая беспорядочной стрельбой, звоном разбиваемых окон, криками боли и страха…