Распутин
Шрифт:
— Пиши: «Радуйся простоте. Горе мятущимся и злым. Им и солнце не греет. Прости, Господи, грешная я и земная и любовь моя земная. Господи, творяй чудеса, смири нас. Пошли смирение душе моей и радость любви благодатной. Спаси и помоги мне, Господи…» Написала? Ну вот и читай, и не забывай этого слова моего к тебе…
Дама, счастливая, спрятала свой карнэ в сумку. Все завистливо смотрели на нее. Многие протягивали к Григорию свои стаканы и чашки, и он клал им сахару.
В передней опять раздался звонок. Муня бросилась отпирать, и через минуту, две в комнату легкой порхающей походкой,
— Отец, отец… — звонко и радостно заговорила она, стягивая на ходу перчатки с своих засыпанных драгоценными камнями прекрасных рук и улыбаясь какою-то точно болезненной улыбкой. — Все вышло по-твоему. Тоски моей как не бывало. Ты велел мне смотреть на мир другими глазами, и вот мне радостно, радостно… Я вижу голубое небо, и солнце сияет, и поют птички… Ах, как хорошо, отец!.. — повторяла она точно в экстазе, целуя его руку. — Как хорошо!
— Вот видишь… Я говорил тебе, что надо другими глазами смотреть… — сказал Григорий. — Надо верить, и все увидишь… Надо слушаться меня, и все будет хорошо…
Он обнял ее и поцеловал, а она опять и опять целовала с восторгом его руки, узловатые, широкие, грубые мужицкие руки.
Какая-то странная женщина с аскетическим лицом, в белом и грубом холщовом платье, в белом клобуке, надвинутом на самые брови, и с целою массой маленьких черненьких евангелий на шнурке, низким и приятным голосом тихо запела псалом. Все хором подхватили. Чистым серебром звенел нежный голос княжны Палей, которая, разрумянившись, сияющими глазами смотрела на Григория. Низкий и приятный голос хозяина мягко покрывал собою эти женские голоса… И на лицах поющих была безграничная радость, восторг…
Новый звонок в передней прервал пение, и Дуня вошла в столовую с роскошной корзиной цветов — то был подарок какой-то почитательницы.
— Да, да, смирять себя надо… — сказал Григорий. — Проще, проще быть надо, ближе к Богу — вон как звери… Ой, хитры вы, барыньки, ой, хитры… Ну, граф, давай пройдем вот в суседнюю горницу… — сказал он вдруг. — Чего тебе с моими сороками-то сидеть? Они все насчет божественного, а ты человек деловой…
— И против божественного ничего не имею… — любезно возразил граф, который, однако, чувствовал себя очень стесненным. — Не одним дамам нужно спасение, а и нам, грешным…
— Ну, чего там спасение… — скучливо проговорил Григорий. — Проходи-ка вот сюда… Садись давай… И ты, мать Варвара, усаживайся…
Он притворил дверь своей душной и жаркой спальни, убранной с таким же тяжелым безвкусием, как и другие комнаты, и чрезвычайно неопрятной, и опять зевнул.
— Слышал от графа Ивана Андреича про твои дела… — сказал Григорий. — Как же: мы с ним дружки… Я поддержал тебя: кто хочет работать, тому помогать надо…
— Спасибо… — сказал граф. — Вот по этому самому делу и приехал я просить вас, Григорий Ефимович. Поддержите его. Конечно, выгодность его для России так очевидна, что оно будет решено положительно, — и леса строевые, и большие запасы камня-известняка, да, наконец, и сокращение пути почти на сто верст, — но эта
— Ох, граф, и не знаю уж, как и ответить тебе, ваше сиятельство… — сказал Григорий. — Все думают, что Григорий все может. А что такое Григорий? Григорий мужик простой, сибиряк, который и писать-то едва может. Ну, конечно, для дружка и сережка из ушка, как говорится.
Попытаюсь, поговорю… А ты заглядывай ко мне когда… Чего брезговать-то? Все люди, все человеки…
— Как брезговать? — весело удивился граф. — Почему брезговать? Мы одного поля ягоды: вы — земледелец, и я — земледелец, Микулушка Селянинович: хлеба напашу, браги наварю… Ха-ха-ха… Я вообще мало выезжаю. Но если позволите, то с большим удовольствием…
— Вот и гоже… Поужинать куда-нито съездим, потолкуем… До сей поры не забыл я, как ты тогда меня в поезде насчет домового озадачил. Мужик-дурак думает, что и нись тут какая премудрость, а ето он только каши, свинья, напоролся… А от домового, может, куды и дальше наша глупость простирается… Приезжай, потолкуем…
— Отлично, отлично… — смеясь, говорил граф и, прощаясь, встал. И вдруг из двери высунулась толстая придурковатая физиономия молодого парня, который посмотрел на гостей и, подмигнув им, странно хихикнул.
Граф вопросительно посмотрел на Григория.
— А это сын мой, Митька… — сказал Григорий. — Блаженный он у меня. Все смеется…
— Что же это ты, отец, никогда не показывал его мне? — сказала Варвара Михайловна. — Познакомь меня с ним…
— Да что, дурак он совсем… — сказал Григорий и позвал: — Митька, иди-ка сюды, дурак…
Митька глупо рассмеялся и убежал.
Через несколько минут граф, самым любезным образом расшаркавшись, в веселом расположении духа вышел в сопровождении сестры в переднюю. Там несколько барынь уже одевались. Дуня раздала им какие-то свертки в старых газетах, и они наперебой старались поскорее завладеть этими свертками.
— Что это? — тихонько спросил граф у сестры. Та немножко сконфузилась.
— Это тебе покажется, конечно, странным, но это правда… помогает… — тихо сказала она. — Это его… ношеное белье… немытое… Они надевают его на себя и носят…
Графа передернуло. Он торопливо вышел и на трамвае поехал домой. Варвара Михайловна перешла было к дамам в столовую, но Григорий Ефимович был явно не в духе, сослался на головную боль и велел всем расходиться. Когда все ушли, он действительно лег спать и заснул крепким и тяжелым сном.
Было уже темно, когда он проснулся. В передней слышались веселые голоса и шум. Он встал и, хмурый, лохматый, вышел. То были гости: известный еврей банкир, которого знал весь Петербург под именем Мишки Зильбер-штейна, жирный, красный, маленький человек с свинячьими плотоядными глазками, молоденький великий князек с лицом камеи и порочными глазами, его близкий родственник принц Георг с приличной лысиной и стеклянными глазами и толстый, точно свинцом налитой генерал, командир одного из гвардейских полков князь Лимен, прославившийся своей жестокостью в 1905 году.