Распутин
Шрифт:
Баррикада росла каждую минуту. Громадный, весь в пене водопад рвался сквозь нее и через нее с бешеным ревом и в блеске молний казался каким-то живым, непонятным, а оттого еще более ужасным чудовищем.
И чувствовалось деду, как вздрагивал под напором бешеной силы столетний гигант… «Выдержит!» — с удовольствием подумал дед, судорожно вцепившись в него окоченевшими руками, но почти в то же мгновение где-то что-то сочно хрустнуло, оборвалось, дуб вздрогнул и начал медленно, все хрустя обрывающимися корнями, склоняться к воде…
Баррикада с грохотом разрушилась. Водопад ревел и выл, точно в диком исступленном восторге. И вот в те короткие мгновения, пока дуб медленно склонялся со стариком в бушующий поток, вдруг с яркостью молнии вспыхнуло в смятенной душе старика то, что было погребено в ней под пеплом сгоревших годов.
В
Все ниже склоняется старый черкесский дуб к бушующей воде…
Эге, как знатно звенит-поет старый необъятный бор на родной Волыни золотым летним вечером, когда в тихом небе тают розовые облачка-барашки!.. И как звонки, как чисты были песни Ганны в его светлой, звенящей и пахучей тишине! Недаром, знать, пан лесничий все чаще и чаще стал наезжать в одинокую сторожку полесовщика на охоту. И медведя можно было найти в лесных дебрях, и осторожного глухаря, и тяжелого кабана, и проворного оленя с рогами в сажень… Богатый, привольный край! И радостно жил Грицко, и звонко пела красавица Ганна старые песни родной Волыни, и, скаля зубы и крутя золотой ус, весело смеялся молодой пан лесничий и поил своего полесовщика доброй горилкой и не жалел ему грошей за добрую охоту…
И тяжелые тучи окутали старое сердце, и молния дикой ярости вырвалась из него, сверкнув, как тот одинокий выстрел, который в чаще лесной поразил пана лесничего в самое сердце и навсегда оборвал веселые песни красавицы Ганны… А Грицко, все бросив, бежал куда глаза глядят…
Дуб тяжело рухнул, с грохотом прорвался высокий завал, все закрутилось, завыло, затрещало, и старое сердце в ужасе навеки потухло в мутных холодных волнах бушующего потока…
Чрез несколько минут волны выбросили все избитое тело деда на отлогий берег неподалеку от дачки Софьи Ивановны. И скоро в небе затеплились милые звезды — ураган унесся за горы. Под утро на зорьке из густых зарослей по непролазной грязи со всех сторон осторожно вылезли к телу деда на богатый пир вороватые, трусливые, всегда голодные шакалы…
XXVI
ОБРАЗОК
Пробило полночь… Евгений Иванович, лежа в чистой, мягкой и теплой кровати, как-то нехорошо, тревожно, чутко засыпал. И вдруг за дверью осторожно скрипнула половица, и дверь бесшумно отворилась. Это было как раз то, чего в тайниках души он ожидал после этого странного вечера в уютной теплой комнате в то время, как за стенами ее бушевала дикая буря. Слабый, чуть розовый свет ночника, прикрытого рукой, призрачно освещал высокую стройную фигуру женщины в широкой и тонкой рубашке. Бросив боковой взгляд на плотно закрытые ставни, она подошла к нему. И он, хмурый, побледневший от вдруг прилившей страсти, отодвинулся к стене, чтобы дать ей место. Она сделала неуловимое движение плечами, рубашка упала душистой волной на пол, и, обнаженная и горячая, она жадно обвилась вкруг него…
Удовлетворенная, она без слов, без поцелуя, ушла бесшумно к себе. Горькая муть пронизывала все его существо. От непобедимого отвращения к самому себе не хотелось жить. Он встал, подошел к окну и распахнул его. Небо очистилось. Среди побледневших в серебре рассвета звезд тихо умирала большая бледная луна. И было все на земле так свежо, широко и чисто…
Он быстро и бесшумно оделся в чужое, данное
Следы страшных разрушений вокруг несколько отвлекали его от своей внутренней боли. Он едва узнавал знакомые места. Там зиял огромный, вырытый потоками провал, там высилась баррикада из поваленных деревьев и всякого мусора, там, где вчера была пашня, теперь было песчаное, все усыпанное камнем и бесплодное поле. Все мостики были сорваны. Дорога местами совершенно исчезла. И всюду по низким местам еще клубились седые грозные потоки…
Широкая имела вид встревоженного муравейника. Все бегали, суетились, ахали: у того вся пасека уплыла в море, у другого погибла на пастбище стреноженная лошадь, у третьего повалило водой и разметало сарай с заготовленным на зиму кормом. Из одной хатки без следа исчез маленький ребенок, и мать голосила по нем, и вопли ее в свете занимавшегося погожего дня веяли в душу тоской невыносимой. Все хаты, стоявшие в низине, были залиты водой, и поселяне всю ночь просидели на крышах, каждую минуту ожидая, что их хатенка рухнет под напором воды и их унесет в море… Окна были выбиты, белые стены обвалились, и раньше хорошенькие хатки были похожи теперь на ослепших мертвецов.
На дворе Сияльских уже стояли босяки из землянки, хмурые, усталые, невероятно грязные. Оказалось, что среди ночи намокшая земляная крыша их не выдержала массы впитавшейся в нее воды и провалилась — едва вылезли они из этой пучины грязи. Двоих уже трепала жестокая лихорадка.
— А дед Бурка где же? — спросил Евгений Иванович.
— Мы думали, что он тут уж… — отвечали те. — Вот диковина… Неужели пропал?
Опросили всех в усадьбе — нет, деда никто не видал. Константин Павлович, расстроенный, — у него снесло его хорошую пасеку и весь огород и уничтожило около десяти десятин хорошего покоса — распорядился дать скорее рабочим завтрак, а потом приказал им идти искать деда. Евгений Иванович, не присаживаясь, торопливо выпил стакан крепкого чая, переоделся в свою одежду и вместе с передохнувшими босяками — они выпили по стаканчику со страху— отправился на дедовую корчевку. Ни от выкорчеванного леса, ни от дедова шалаша и следа не осталось — только синички нежно перезванивались в кустах да сердито кричали встревоженные сойки. Пошли берегами Дугаба, все еще сердитого и многоводного, и недалеко от дороги, недалеко от видневшейся среди уже оголившегося дубового леса дачки Софьи Ивановны в кустах нашли деда: избитый, исковерканный, полузанесенный илом, он лежал, странно скомканный, на боку и смотрел в землю остекленевшими, залепленными грязью глазами. Правая сторона его тела была обглодана шакалами. На высокой, покрытой седой шерстью груди виднелся на грязном гайтане потускневший старинный образок святого Пантелеймона.
С еще мокрых деревьев тихо падали последние листья — точно золотые кораблики, плыли они в свежем утреннем воздухе и устилали отдыхающую землю…
Все молчали. Евгений Иванович нагнулся к старику и, перервав грязный гайтан, снял с него образок, на котором виднелись ржавые следы крови. Он решил взять эту святыню бездомного бродяги себе, чтобы не забыть тяжелую ночь…
— Надо, знать, в полицию заявлять… — проговорил высокий Александр, дрожа от холода все еще непросохшей одежи и внутреннего волнения.
— Об этом распрядится Константин Павлович… — сказал Евгений Иванович. — Я пойду скажу… А вы, братцы, покараульте старика пока, чтобы звери не попортили его еще больше…
Он быстро зашагал к дому.
— Конечно, надо заявить уряднику… — пробормотал сердитый Константин Павлович. — Возись вот теперь с чертями! Я не знаю, был ли у него даже и паспорт… Сейчас пошлю верхового…
Старая тихая Ганна, убиравшая со стола, увидала положенный на столе образок святого Пантелеймона. Она взяла его, долго и внимательно рассматривала его своими старыми глазами, потом вдруг точно пошатнулась вся и с посеревшим лицом и синими губами, едва держась на ногах, ушла с кучей грязной посуды в кухню, а через минуту серой быстрой тенью старуха неслась уже по грязной раскисшей дороге к бурливому Дугабу, где на топком, испещренном следами всякого зверья берегу лежало тело старого бродяги.