Распятие
Шрифт:
А капитан Смирнов… На лице его было написано искреннее изумление: он явно не понимал, над чем смеется полк. Он не понимал, как можно смеяться, если с ним, заместителем командира полка по политической части, поступили так жестоко, так несправедливо, воспользовавшись его технической неграмотностью. И добро бы смеялись одни солдаты, а то ведь и офицеры, словно они и не офицеры вовсе, а… а неизвестно кто. По лицу капитана катился пот, он машинально вытирал его платком, глядя на хохочущих людей, разводил руками, пожимал плечами, то снимал с головы фуражку, то снова нахлобучивал ее на голову, и готов был сейчас оказаться где угодно,
Полк продолжал смеяться. Но это уже не смех, а истерика. Люди словно отбросили прочь всякие условности, все, что сковывало их много-много лет, сковывало их естественные порывы, и теперь, отдавшись во власть стихии, наслаждались своей раскованностью, вседозволенностью, свободой. Смех, к тому же, соединил этих людей, уравнял их, сделал единомышленниками, солидарными с Правдиным, и его разыгрыш становился в силу этого правомерным, за него нельзя было судить, тем более — наказывать. Разве что — пожурить.
И капитан Смирнов понял это. Он понял, что ему не простят, если он встанет в позу обиженного человека и станет мстить за эту своею обиду…
Полк смеялся…
Оказывается, от смеха тоже можно устать. И мы устали. Никто не приказывал, не понукал, никто не пытался остановить вырвавшуюся из-под контроля стихию человеческих эмоций. Никто, наверное, и не задумывался над тем, сколько времени смеяться прилично, а через какое время смех становится своим антиподом. Люди насмеялись и замолчали. Замолчав, принялись приводить себя в порядок, снова превращаясь из просто людей в солдат и офицеров, поведение которых расписано на все случаи жизни.
И все-таки это были уже другие люди. Смех сблизил их, заставил посмотреть друг на друга иными глазами. Даже майор Ростовщиков, на губах которого все еще дрожала улыбка, а глаза влажно поблескивали, смотрел на нас чуть ли ни с нежностью, будто только сейчас ему открылось, что мы все: и солдаты-механики, и молодые летчики и штурманы, и ветераны — все это люди, способные на проявление таких же, как и у него самого, человеческих чувств, что это не просто подчиненные, предназначенные для выполнения его приказов и выслушивания нагоняев за недостаточное рвение и расторопность.
Но вот прозвучала команда: «Смирно!», лицо Ростовщикова приняло выражение обычной желчной подозрительности, хотя глаза никак с этим лицом не вязались, потом прозвучала команда: «Вольно!», что-то, наклонившись к капитану Смирнову, произнес полковник Ситников, но его решительным жестом руки остановил капитан Смирнов.
Вот он снова шагнул вперед, но не превратился на этот раз в Наполеона-Ленина, и даже голос его прозвучал по-другому. Он сказал, что не позже, как через полгода, изучит все технические тонкости, и уж тогда никто не сможет над ним так подшутить.
Не знаю, выполнил ли он свое обещание, но с ним действительно больше не шутили, а с Правдиным у него установилось даже что-то вроде дружеских отношений. Конечно, это была только видимость дружеских отношений, в которых равенство даже и не подразумевалось, но всякий раз, бывая в нашей эскадрильи, майор Смирнов непременно как-то отличал Правдина среди других: заговаривал с ним о чем-нибудь, интересовался его делами. Он явно хотел показать этим, что совсем не таит на солдата зла за его, конечно же, злую шутку и не собирается его выделять среди других. И все же выделял показным своим к нему вниманием.
Оба при этом чувствовали себя скованно, и если Правдину просто положено смотреть на начальство, когда оно рядом с тобой, то начальству вовсе не обязательно пялиться на кого-то одного из своих подчиненных, а замполита Смирнова так и тянуло смотреть на Правдина, и всегда, разговаривая с нами, он как бы разговаривал только с одним Правдиным.
Это заметил вскоре и старшина Лушкин и тоже стал выделять рядового Правдина среди других. Лушкин вообще очень чутко воспринимал все тонкости отношений начальства к солдатам и сержантам. Он мог одного заездить работой по кухне, всякими дежурствами, а других словно и не замечать. Правдина он обходил стороной, не придирался к нему, мог по полчаса распекать соседа Правдина по строю за плохо вычищенные сапоги или недостаточно ярко надраенные пуговицы и пряжку ремня, хотя у Правдина они выглядели куда неряшливее.
Неизвестно, для кого жизнь стала хуже — для майора Смирнова или рядового Правдина. Надо думать, оба испытали огромное облегчение, когда Правдин демобилизовался. В одном я уверен, что солдаты и офицеры нашего полка разнесли-таки по миру этот случай с замполитом Смирновым, а мне лишь остается подтвердить, что это не байка, а быль.
22. Май 1960 года. Суббота, вечер
Странно как-то устроена жизнь: один человек тянется за чем-то, все силы готов положить, чтобы достичь заветной цели, а другому и даром не надо этого, ему подавай другое, а мимо всего прочего он пройдет и даже не обернется. Один из кожи вон лезет — ан нет, ничего не получается, а другому это самое само идет в руки, а он отпихивается: нет, не надо и с приплатой, не мое, бери кто хочет, хотя кто из нас знает, что есть наше, а что не наше, для чего конкретного каждый из нас приходит на эту землю. Творить добро? Ну да, разумеется. А вот чем его творить? Резцом, кистью, швейной иглой, мастерком, плугом? Мы выбираем или нас выбирают? Иной и помирать уж собрался, а так и не узнал, зачем приходил в этот мир. Может, оно и к лучшему: не станет мучиться на смертном одре, не станет проклинать себя за не так прожитую жизнь…
А может быть, надо пробовать на зуб все, что преподносит человеку судьба, ни от чего не отказываясь, ни от чего не отпихиваясь? Ведь, наверное, не зря эта самая судьба что-то преподносит человеку — не для одного лишь соблазна, а и для испытания тоже, для проверки на ту же самую человечность, что ли. Или еще на что-то. Не может быть, чтобы зря. Должен быть во всяком движении судьбы какой-то смысл. Иначе зачем? А если есть этот самый смысл, то обязан человек докапываться, в чем этот смысл заключается. Если, конечно, по-человечески на это дело посмотреть…
«Ну что ж, — говорю я себе, обреченно шагая за Дмитро Сэмэнычем к некоей тетке Ульяне, вполне проникшись под действием наливок философским настроением и очарованием теплого вечера, — буду пробовать на зуб все, что ни попадется мне на дороге».
Я иду по станичной улице в новых штанах и новой рубашке в голубую полоску. Штаны мне несколько коротковаты, рубашка тесновата, и выгляжу я в них излишне нарядно. Если бы не потрепанные кеды, я бы выглядел женихом, идущим рядом с отцом свататься к богатым родителям.