Распятие
Шрифт:
— Возвращайтесь на базу, — после непродолжительного молчания ответил командир группы. — По пути можете пощупать Батайск: там наблюдался световой сигнал.
— Понял, — ответил Баранов и выключил правый мотор. Потом, используя вращательный момент, создаваемый левым мотором, развернул бомбардировщик, устранил вращение рулем поворота и, теряя скорость и высоту, лег на обратный курс.
29. Земля. 22 часа 15 минут — 22 часа 20 минут
Иванников забился в узкую щель между штабелями ящиков и то нажимал,
Его еще не кинулись, но вот-вот кинутся, и тогда… На что он надеялся? Разве он не знал, что они летят на задание, что у них приказ, что они попросту не имеют права отвлекаться? Уж это-то он мог бы сообразить. А теперь… Все бессмысленно. Все! Бессмысленно даже сигналить, когда они полетят назад: бомб у них уже не будет…
Иванников втискивается еще глубже под брезент, словно это может спасти его. Сейчас он чувствует себя так же, как и тогда, на хуторе: безразличие и сонливость наваливаются на него неподъемной тяжестью. Выбираться наружу? Но его тот час же засекут. Было бы хоть какое оружие — нож ли, лом ли. Тогда бы он так просто им не дался. Что так, что эдак — все одно смерть. Лучше, если быстрее…
Ну уж, нет! Он вцепится в глотку фрицу, что бил его, и живым они его с этого фрица не стащат. Вот только отогреть пальцы: он их совсем не чувствует. Даже кнопку фонарика нажать — целое дело.
Иванников снимает рукавицы и засовывает пальцы в рот. Пальцы холодные, как льдинки. А ему нужна гибкость, сила. Он кинется отсюда, из этой щели, вцепится в горло… Только в горло! Да! Уже теплее… А дома, в деревне, уже спят… На печи тепло, пахнет пылью, глиной, старой овчиной… отец похрапывает за занавеской… в закутке топчется телка, тянет парным молоком и квашней… а отец вот расхрапелся, вот выводит…
Иванников встряхивается, высовывает голову наружу, подставляет небу левое ухо: надрывно, взахлеб гудит где-то совсем рядом самолет. Наш или немецкий? Но немецкого они тут за все время не слыхали ни разу…
Похоже, что наш…
Но почему он так воет? И что-то уж очень рано возвращается… А вдруг его специально вернули, чтобы проверить, сигналил кто или нет?
Иванников направляет фонарик вверх, прикрывая его телом так, чтобы отсветы не заметили на сторожевых вышках. Он нажимает кнопку и отпускает, нажимает и отпускает…
30. Небо. 22 часа 20 минут — 22 часа 22 минуты
— Командир, снизу опять сигналят! Может сыпанем? Все равно где-то бросать надо, — волнуется штурман.
Баранов чуть завалил самолет на крыло и посмотрел вниз: крохотной сиротливой точкой там пульсировал огонек.
Да, с бомбами садиться нельзя. Не положено: мало ли что. Может, и вправду сыпануть? Ведь зачем-то он сигналит… И даже если это провокация… Хотя к чему, спрашивается, устраивать здесь немцам провокацию? Чепуха!
От Ростова заметался по небу один луч прожектора, второй, третий… Ого! Не нравится фрицам! С чего бы это?
— Внимание! — говорит Баранов в пустоту. — Приготовиться к атаке. Следить за воздухом!
Он включает остывший правый мотор, набирает высоту, разворачивается…
31. Земля. 22 часа 22 минуты — 22 часа 24 минуты
Гул самолета изменился, стал ровнее, мощнее, но он уходил, растворялся в лунном свете, в свисте ветра, в шорохе снега. Это было несправедливо. Это было предательство.
Иванников послал вслед удаляющемуся самолету несколько отчаянно длинных сигналов.
Летчик, который ведет этот самолет — неужели он не понимает? Неужели нет сил, которые могли бы подсказать ему, внушить, что нельзя… что он не имеет права… что не ради своей шкуры залез Иванников в эту щель?..
— Помоги, Господи! — шепчет Иванников в исступлении. — Внуши ему, Господи! Спаси и помилуй раба своего, пресвятая Дева! Я не верил в тебя, Господи! Не верил! Но если ты поможешь мне, я поверю. Только внуши ему, чтобы он не улетал, чтобы вернулся! Не за себя молю, Господи! Не за себя — ты же видишь!
Иванников силится вспомнить хоть какую-нибудь настоящую молитву, каким когда-то учили его в церковно-приходской школе, но ничего не вспоминается, и он продолжает твердить одно и то же:
— Господи, спаси и помилуй раба своего! Спаси, Господи! Что тебе стоит? Или тебе, паскуда, все равно, кому творить добро, а кому зло? Или ничего не видишь? Или не боишься, что прокляну? Так прокляну же, мать твою Господа!..
И тут же, испугавшись:
— Нет, нет, Господи! Нет! Это я не то! Прости, Господи, раба своего! По неразумению… Сам видишь: по неразумению своему кляну тебя. Спаси и заступись! Христом Богом молю тебя, Го-ос-споди-иии!..
Совсем рядом зазвучали голоса немцев, и среди незнакомых слов все чаще раздавалось слово, казалось, созданное специально для пленных: «Шнель! Шнель! Шнель!»
Тявкнула собака, заскулила от нетерпения.
«Ну, гады!» — Иванников шевельнулся и стал выбираться из-под брезента.
Все так же светила луна, но стало будто бы темнее. И тише. Слышны были только голоса немцев да нетерпеливое повизгивание собак.
И тут ветер донес до него гул возвращающегося самолета.
Сперва Иванников даже не поверил своим ушам. Он напрягся, вытянул шею: да, самолет летел сюда, приближался.
В ту же минуту над складами, над станцией взвыли сигналы воздушной тревоги.
За все время, что Иванников здесь, он ни разу не слыхал этих сигналов, хотя наши самолеты летали над Батайском почти каждую ночь. А тут сигналы…
Все так же мечутся от Ростова прожектора, а гул все ближе, увереннее, решительнее. И Иванникова этот гул как бы подхватил и понес на своих волнах…
Это была не радость, не восторг, а неизвестно что: слезы выступили из глаз сержанта Иванникова, горло сдавило, и почувствовал он в себе такие силы, что кинься на него сейчас сто самых здоровенных фрицев вместе с собаками — всех бы раскидал, как котят.