Распятие
Шрифт:
Иванников медленно выбрался из сугроба. Его душила ярость, какой он за собой никогда до этого не знал. И от этой ли ярости, от тумаков ли, а холод вроде отпустил его. Он постоял немного, отряхнулся, поднял лопату и снова принялся грести сыпучий снег.
Луна проглянула меж облаков, и стало так светло, что можно разглядеть надписи на ящиках и шляпки гвоздей, забитых в них. Потом снова потемнело, но ненадолго. Иванников поднял голову: луна висела в чистом небе, окруженная двойным светлым кольцом, а в стороне от нее горели крупные звезды. Луна была яркая, с таинственными
И вспомнилась Иванникову деревня среди лесов и болот, изба с замерзшими окнами на восток, слабый свет керосиновой лампы, мать возле старой прялки, отец, согнувшийся над прохудившимся валенком…
И сейчас, небось, над деревней висит эта же луна, и над другими местами, где нет войны, нет фрицев, нет колючей проволоки, где можно идти, куда захочется, делать, что захочется. Или не идти и не делать… Эта же луна сейчас светит и над хутором Горелым, и над той высотой, до которой так и не дошел танк капитана Скучного… Поди, взяли тогда и высоту, и хутор, и уж дальше пошли, а он все мыкается здесь, и не сегодня-завтра придет последним в тараканьих бегах — его разденут и уведут…
Иванникову показалось, что в небе гудит. Несколько ночей он не слышал этого гуда, и ему начинало приходить на ум такое, что становилось жутко: будто война уже кончилась, и ему теперь до самой старости жить за этой проволокой, грести снег, давиться вонючей баландой и участвовать в тараканьих бегах. Когда гудело в небе, он знал, что наши близко и скоро придут. А когда не гудело, когда не шарили по небу прожектора, тогда в голову приходили всякие невозможные мысли.
Иванников прислушался, выставив вверх левое ухо: правое все еще плохо слышало. Но нет, ничего там не гудело. И все-таки какие-то звуки, знакомые до боли, иногда достигали его слуха, только он не мог понять, что это за звуки, откуда они идут.
— Наши близко, — услыхал он громкий шепот Абдулова, который греб снег в трех шагах от него. — Пушки стреляют… Слышь? Слышь? Совсем близко, бежать надо.
«Бежать, — думает Иванников. — Бежа-ать. Куда бежать? Кругом проволока, вышки, собаки… Каждый час пересчитывают по головам. Убежишь тут… Может, наши прорвутся… не успеют немцы прихлопнуть нас… Не успели же они прихлопнуть пленных в той станице… Как ее?»
От голода ли, от контузии ли, но с памятью у Иванникова совсем ни к черту. Чтобы что-то вспомнить, приходится долго блуждать в своем прошлом и связывать события единой нитью. Особенно трудно вспомнить то, что было совсем недавно. Зато далекое вспоминается само, приходит без спросу и без усилий — все детство да молодость, и почему-то лето в пору сенокоса…
Но тут вдруг вспомнилась отчего-то фамилия нового взводного: Амиррахматулбаев. И почудилось, что где-то совсем уж рядом движутся к Батайску наши танки, и на них его взвод. И ведет эти танки капитан Скучный с обожженным лицом. И вовсе он не погиб. И почему он должен погибнуть? Танк подбили, а сам он выскочил и пересел на другой. Известное дело. Вот и в его санях было восемь человек, а видел он на снегу только троих. Да сам четвертый. А где остальные? То-то и оно. Так что пушки стреляют — это хорошо, это они специально отвлекают внимание, а танки идут тихо, крадутся по балочкам да распадкам, и не успеют фрицы очухаться, а они тут как тут…
Плохо только, что луна вышла не вовремя: заметят их немцы раньше времени. Но ничего. Их тоже тогда заметили, а они все-таки прорвались. Главное, что немцы не ожидают. А они — вот они. И тогда он посчитается со всей этой сволочью. Они их тоже разденут, и пусть околевают на морозе. А потом он с Абдуловым сядет за самовар и будет пить горячий-прегорячий чай. И чтобы крепкий-прекрепкий. И другие пленные тоже. То есть уже не пленные. А еще ему, быть может, дадут отпуск. Хотя бы на несколько дней. Ему бы только заскочить домой и одним глазком…
Нога наступает на что-то твердое. Иванников ковыряет носком валенка — на снегу лежит немецкий плоский фонарик. Видать, отцепился от пуговицы конвоира, когда тот тузил Иванникова. Стрельнув глазами по сторонам, а из-под локтя назад, сержант схватил фонарик и сунул его за пазуху.
Зачем он это сделал, и сам не знал, но сделал решительно, ни секунды не раздумывая. И так же решительно, энергично работая лопатой, передвинулся вплотную к штабелю ящиков и спрятал фонарик под брезент.
28. 24 января 1943 года. 22 часа 15 минут. Небо
Синоптики на этот раз не ошиблись: прошло полчаса полета, облака стали редеть, и вот уже в окнах между ними показалась земля, вся в пятнах лунного света и теней.
Эскадрилья шла сомкнутым строем, неся в бомболюках двухсотпятидесятикилограммовые бомбы. Вот справа свет луны вспыхнул на куполе Ростовского собора, вот засветились голубые мечи дежурных прожекторов. Под крылом проплывал Батайск: груды пятен, обозначающих хаты и какие-то строения, изогнутая нить безжизненной железной дороги.
— Командир, — раздался в наушниках голос штурмана, — вижу внизу световой сигнал.
— Морзянка?
— Никак нет, не морзянка. Кто-то сигналит фонариком.
— Понял тебя, — ответил Баранов и подумал: «Батайск — пустое место. Если бы там что-то было, немцы натыкали бы зениток и не дали нам так спокойно летать над собой. Но ведь зачем-то он сигналит…»
— Прошли Азов, — доложил штурман.
— Понял. Следить за воздухом.
Сейчас эскадрилья повернет на юго-запад, чтобы идти в квадрат наиболее вероятной встречи с транспортом немцев.
Но что это?
Что-то изменилось в привычном гуле моторов. Похоже, что правый… Баранов кинул взгляд на приборы: давление масла в правом двигателе стояло на нуле, а температура подходила к красной черте.
«Ах ты, дьявольщина! Этого еще не хватало!»
И тут же прозвучал голос стрелка-радиста:
— Командир, за правым мотором наблюдаю след. Думаю, травит маслосистема.
— Вижу, — буркнул Баранов и включил внешнюю связь: — Первый, я — девятый! Первый, я — девятый! Течет масло из правого мотора. Температура близка к критической.