Распятие
Шрифт:
Я покосился на Правдина — лицо его было бледно, на губах застыла полупрезрительная ухмылка, и весь он чем-то напоминал мне Мефистофеля, который знает о предстоящем то, чего не может знать простой смертный.
Но меня в эти секунды занимало не будущее: в эти бесконечно долгие секунды, пока капитан Смирнов наслаждался произведенным им эффектом, я думал о том, почему замполит так никому ни слова не сказал об услышанном из уст Правдина до построения полка. Действительно, почему? И почему он говорит так, словно сам вместе с нами «собирал» со взлетной полосы эти жиклеры? Ораторский прием или что-то другое?
А Смирнов,
— В нашей армии всегда было правилом, законом, потребностью, делом чести и совести, наконец, приходить на выручку своим товарищам по оружию, когда они в такой выручке нуждаются. Это правило, этот закон выдержали испытание в годы великой войны советского народа с фашистскими захватчиками, они живы и сегодня. Традиции не умирают! Сегодня эту славную традицию поддержали и воины первой эскадрильи. Они выполнили не только свое задание по работе на материальной части, но и помогли воинам батальона аэродромного обслуживания убрать со взлетной полосы раскиданные там по недосмотру жиклеры. И все это своими руками, без всякой техники, хотя лишь немногие воины эскадрильи отличаются мощным телосложением. К тому же, как совершенно справедливо заметили некоторые товарищи, необходимо позаботиться, чтобы к жиклерам были приделаны ручки для удобства их транспортировки. Это усилит боеготовность…
Я смотрел на капитана Смирнова, и мне казалось, что все это происходит в дурном сне. Я много слышал о всяких розыгрышах, когда новичков заставляли бегать с ведром за компрессией, шапкой разгонять перед самолетом радиопомехи; вращая в воздухе куском стального троса, устранять магнитную девиацию, откапывать из-под снега или из-под земли искру, которая будто бы туда провалилась, и многое-многое другое. Известно, что на выдумку наш народ весьма горазд супротив всех остальных народов, вместе взятых, и вся эта гораздость проистекает будто бы по причине вековой отсталости нашего же технического прогресса.
Да, все эти розыгрыши имели место, но имели они место в век поршневой авиации, в дореактивную эру, когда в механики и мотористы брали от сохи, и ушли эти незамысловатые традиции вместе со «старичками», которые тоже пытались нас разыгрывать, да не тут-то было: человек со среднем, а то и среднетехническим образованием про «искру» и куда она может уйти знал больше, чем механики и мотористы прошлой эры.
Но чтобы современного образованного человека поймать на такой залепухе, этого я представить себе не мог. А тут не во сне, а наяву, перед моими глазами, взрослый человек, офицер, командир, второе лицо в полку после «бати» — и клюнул на такого живца! Клюнул и продолжает заглатывать его все глубже и глубже.
Такое не укладывалось в голове. Мне даже стало жаль капитана Смирнова и неловко за самого себя. Я представил, как эта история потянется за ним через всю его жизнь, и всюду будут говорить: «Это который Смирнов? Которого разыграли на жиклерах?» И мне захотелось остановить поток его красноречия, но я не знал, как это сделать, не нарушая армейских условностей и субординации. К тому же, говорил-то он совершенно правильные вещи, если бы не одно но: жиклеры — это совсем не то, что ему наплел Правдин, это всего-навсего калиброванные отверстия в малюсеньких таких шайбочках, дозирующие подачу жидкости или воздуха; дырка от бублика — вот что такое жиклеры.
Впрочем, капитан, кажется, и сам что-то понял по выражению лиц солдат и офицеров, по той особенной тишине, которая повисла над людьми и окутала его самого. Не почувствовать этого было нельзя, потому что лица выражали все что угодно, но только не то, на что рассчитывал бывший преподаватель истории партии.
На лицах офицеров и солдат было написано изумление, ужас даже и, главное, застывший в глазах и искаженных чертах лица смех, готовый вырваться на свободу.
И капитан Смирнов споткнулся на слове и беспомощно поднял голову на полковника Ситникова.
И тут кто-то в строю тихо, с изумлением, с восторгом даже пропищал одно единственное слово: «Жиклеры!», — и полк будто взорвался.
Это был обвал, это был залп из всех видов полкового оружия. Это было вообще что-то непередаваемое. Я хохотал и не слыхал собственного голоса. А через минуту я уже не знал, почему хохочу, но стоило мне посмотреть на других — на корежащегося от смеха старшего лейтенанта Чуприкова, на катающегося по траве стрелка-радиста Федьку Гилева, на дрыгающего ногами в обнимку с тополем старшину Клепова из второй эскадрильи, на плачущего капитана Чайку, — как и сам заходился от нового приступа смеха.
Строй сломался. Он раскачивался. Группы людей то сходились, то расходились. При этом никто не произносил ни слова. Да это было и невозможно: голос пропал, способность к членораздельной речи — тоже. Осталось только какое-то немыслимое бульканье, сипение, квохтание. Некоторые срывались на короткий визг, который переходил во что-то, очень напоминающее похрюкивание молочных поросят.
Полк смеялся! Хохотал! Ржал!
Три сотни здоровых мужиков от двадцати лет до пятидесяти, забыв обо всем на свете, забыв о субординации, об уставах и наставлениях, о прошлом и будущем, забыв, кто они есть на самом деле, бились в конвульсиях, пароксизмах смеха. Даже «батя» — и тот смеялся. Правда, не так, как все, а вполне солидно. Но все равно. Даже вечно чем-то недовольный, вечно угрюмый и желчный комэска-один майор Ростовщиков хохотал во все тяжкие, приплясывая на одном месте.
А капитан Скрипник, инженер нашей эскадрильи, и старшина-сверхсрочник Марочкин, самый пожилой человек во всем полку и специалист на все руки, полный, лысый и белый, стояли, вцепившись друг в друга, чтобы не упасть, и хохотали, мотая из стороны в сторону головами и глядя друг на друга так, словно каждый из них и был причиной немыслимого смеха.
А молоденький лейтенант Борисов, тот самый, который сегодня уже генерал, схватившись обеими руками за живот, часто-часто кланялся то влево, то вправо и смотрел на всех мокрыми страдальческими глазами, словно умоляя остановить его, сделать с ним хоть что-нибудь, потому что он сейчас не иначе как умрет.
А здоровяк Надсон стоял на четвереньках и икал. Приступы икоты сотрясали его большое тело, он сжимался и припадал лицом к земле, как истый мусульманин во время священного намаза. Икота отпускала его — он становился на четвереньки, потом на корточки, и тут кто-нибудь показывал на него пальцем — и Надсон снова утыкался носом в траву.
Не смеялись только два человека: капитан Смирнов и рядовой Правдин.
Севка стоял как столб среди колышущейся стихии, стоял, сложив на груди руки, гипнотизируя взглядом капитана Смирнова.