Расщепление
Шрифт:
Правда, после тяжелого подъема во рту все слипается, и ты, перестав крутить педали, отхаркиваешься и сплевываешь (слегка продолговатый сгусток волокнистой слизи, если откровенно) в сторону фонарного столба номер двадцать семь (а не какого-нибудь другого; приятно знать, что это, например, не столб номер двадцать шесть или двадцать восемь, или, что за нелепость! номер тридцать пять или девяносто семь!), последнего перед тем, как начнутся огни поперечной, более крупной дороги, а счет придется начинать заново (и не забыть сложить оба числа, чтобы проверить, делится ли сумма на два, так как от этого зависит возможность после заключительных приседаний наконец поужинать. Если результат окажется четным: женьшень, солодовый экстракт, брюква и турнепс, если нечетным: турнепс, брюква, солодовый экстракт и женьшень, а если никакого результата: ляжешь без ужина).
У него, думаешь ты, были достойные похороны. На свежем воздухе. Под шумящими елями. Среди скачущих зайцев. Каменная плита была такая тяжелая, что пришлось съездить обратно за ломом; да, намаялся ты с этим погребением изрядно, а все-таки не напрасно, ведь благодаря массивному камню не так-то просто будет какому-нибудь проходимцу осквернить могилу, а сам ты теперь, во время своих неутомимых лесных прогулок,
Теперь столб номер двадцать восемь, последний в этом ряду; поворот закончился, и дощатый забор ипподрома сменился высоким сетчатым, с колючей проволокой поверху. Подняв козырек кепки, ты различаешь своим орлиным зрением насекомых, которые роятся вокруг фонарного стекла над головой, теперь тебе отчетливо виден закрытый бакалейный магазин с неоновой вывеской, в этот час светящейся приглушенно, можно разглядеть яркую, почти фосфоресцирующую цветную бумагу со специальными ценами, жирно выведенными маркером, на высоких стойках в тамбуре из стекла и стали, между наружной дверью и торговым залом, эти крикливые предложения всякой всячины, примолкшие на ночь, а прямо по соседству ты видишь дом престарелых, серую многоэтажку, чья глухая индифферентность противоположна цветастой зазывности магазина с его большими окнами, ты думаешь о том, что кое-кто из тамошних стариков, а всех их привело туда наплевательское отношение к своему здоровью, хотя многие вообще-то лет на десять моложе тебя (то есть им слегка за семьдесят!), почти никогда (очевидно) не выбираются дальше этого — ближайшего — магазина, что каждый день, или через день, или реже они спускаются на лифте к выходу, бредут, опираясь на трости, или костыли, или даже ходунки, по мощеному переулку, иногда берясь за серое металлическое ограждение, пересекают парковку и заходят в магазин, изо дня в день все тот же магазин, совершают покупки и либо с сумкой на колесиках, либо с полупустым пакетом, который они несут в руке или вешают на руку, держащую трость, или на ходунки, возвращаются той же дорогой, в обратном направлении, через парковку, по улочке, в главную дверь и вверх на лифте, пока, наконец, не окажутся у себя в комнате с видом на значительную часть города и тысячи городских магазинов, из которых на практике имеют возможность делать покупки в единственном — все том же магазине у дома престарелых, ограниченные привычным перемещением между домом престарелых и магазином, магазином и домом престарелых до тех пор, пока однажды всякое движение не прекратится.
Так и есть, один из этих мерзопакостных автомобилей, на полной скорости, лучше на всякий случай не пересекать главную дорогу, пока эта адская машина не проедет. Пережидая опасность перед магазином под хлопанье тросов по флагштокам (постепенно тонущее, пока совсем не потеряется, в реве мотора), ты делаешь выдох и разглядываешь землю под ногами (первые березовые листья, редкие и желтые, уже пристали к ночному влажному асфальту, будто клейкие памятки, напоминание о грядущих холодах), чтобы не смотреть на раздражающий неоновый свет, но удержаться не получается, эта люминесцентная лампа в окне магазина непрерывно мерцает и вспыхивает, на первый взгляд бессистемно, но все-таки с некоторой, так сказать, странной, труднопрогнозируемой тенденцией к ритмичности; окно темное, потом освещается, ненадолго темнеет, освещается, темнеет надолго, освещается, ненадолго, надолго, темнеет совсем ненадолго, так что почти незаметно, между двумя вспышками, темнеет.
чтобы много позже снова вынырнуть с другой стороны. А еще оттуда, свысока, ему виден был сам переход от города к загороду, чем дальше от городского центра, тем больше зеленых участков и меньше зданий, тем сильнее кондоминиумы и частные дома прореживают блочную тесноту, а скученная застройка (любых типов) постепенно сменяется уединенными хозяйствами в окружении просторных полей и озер, к северо-западу же простираются лесистые склоны и холмы, которые, громоздясь друг за другом, перерастают в горные вершины и обрывы, из-за дымки и расстояния теряющиеся вдалеке.
По-царски. Как царь. С этой высоты. Ведь созерцая (думает он, лежа в темноте, или полутьме, или тени и потея) город внизу, под собой, ты как бы покоряешь его, царишь над ним, ты владыка, весь город тебе подвластен, это начальная сцена кинофильма, в которой ты, явившись из глубинки, из самой что ни на есть дремучей деревни, если угодно, из хлева и свинарника, если угодно, едва приблизился к городской черте и с высокого холма видишь раскинувшийся внизу, у твоих ног, город, все великолепие мира ждет тебя, ты найдешь свое счастье где-нибудь в многообещающем мерцании банков, отелей, магазинов одежды, ресторанов, рекламных агентств, страховых компаний, супермаркетов,
Он забыл взбить подушки, но сил сесть у него нет. Вспышка света в настенном зеркале: сквозняк на секунду приоткрыл занавески. Подзорная труба, достаточно мощная для того, чтобы показывать не только отдельный дом, но и отдельное окно, и не только это отдельное окно, но и отдельного человека за этим окном, и не только этого отдельного человека, но и — превратившись в своеобразный микроскоп для душ — мысли этого отдельного человека, чаяния, желания, настроения, воспоминания и так далее, а еще, думает он, с той горы подобный прибор показал бы запертого в двух комнатах с кухней старика без гортани, который лежит в постели, вспоминая вылазку минувшего дня (при помощи двух тростей, по одной в каждой руке), соотнося упоительный вид на город с отсутствием каких-либо чудесных и захватывающих событий в собственной жизни, думая, что если бы в этот момент там, наверху, на террасе перед ресторанчиком стоял юноша и смотрел на город (где этим поздним летним вечером как раз начинают зажигаться фонари, неоновые вывески и окна), чувствуя от этого зрелища некий пьянящий озноб предвкушения и жажды приключений, то он не знал бы ровным счетом ничего о старике без гортани, который лежит там прямо сейчас, на самом деле, не в городе вообще, понятом как безграничная возможность, а именно там, в своей постели, в темноте, и думает, что, судя по всем доступным сведениям, это предчувствие чего-то чудесного, к сожалению, очень скоро сойдет на нет за неимением подпитки, чтобы не возникнуть больше никогда. Нет, чтобы возникать и отмирать, возникать и отмирать, беспрестанно.
Требуешь много, а получаешь мало. Но хотя бы такую малость. Такую малость, как собственный голос, пусть даже самый противный в мире, думает он, гадкий, пронзительный, невыносимый, но внятный голос, не для того чтобы теплой летней ночью шептать женщине на ухо красивые слова любви, а для того чтобы иметь возможность заказать кофе и вафли, громко и отчетливо. Не для того чтобы теплой летней ночью шептать женщине на ухо красивые слова любви? И это тоже. Или, скорее, думать о том, что когда-то давным-давно, в тот или иной раз он мог бы это сделать, но был не в состоянии. Он все думает и думает. Слишком много думает. Он закрывает глаза.
Он слышит грохот и голос. В иные вечера они сюда не доходят. Зависит от направления ветра, наверное. Тяжелое металлическое громыхание с долгим послезвучием, как будто ударили в тарелки, затем тишина, нередко продолжительная, нарушаемая голосом из репродуктора, твердым и повелительным, наподобие офицерского, но команду, или сообщение, или инструкцию расслышать невозможно, отдельных слов не разобрать, хотя это, очевидно, человеческий голос, раздающийся из репродуктора, перемежаемый, а иногда сопровождаемый грохотом, этим лязгом сшибающихся вагонных буферов, тонн стали, бьющихся о тонны стали, так называемая сортировочная горка на сортировочной станции, он знает, вагоны надвигаются на горку по наклонным рельсам и отпускаются, скатываются под собственной тяжестью через сплетения железнодорожных путей (которыми управляют с поста автоматической централизации, оборудованного схематичной картой участка с множеством горящих и мигающих лампочек); вагон за вагоном набирается целый товарный состав, в душной летней ночи, непрерывные столкновения буферов. Там работают, а он лежит здесь.
У всех наземных млекопитающих есть, кажется, отмеренное число ударов сердца, исчерпаемый запас, склад, бурдюк с водой для скитаний в пустыне, мешок с песком для полета на воздушном шаре, примерно девятьсот миллионов, девятьсот миллионов ударов, мышь и слон, если мерить в ударах сердца, живут одинаково долго, ведь мышиный пульс быстрее; в сущности, следовало бы, думает он, лежа в темноте, измерять человеческий возраст в ударах сердца, можно было бы говорить: на что ему плакаться, он же просто мальчишка, не больше четырехсот миллионов ударов, — а если бы в каком-нибудь другом летосчислении это равнялось такому же числу лет, то сколько миллионов лет было бы ему самому? Как будто он был стар еще до появления на свет, как будто он успел состариться прежде, чем возникло само человечество. Вся его жизнь пошла насмарку. Если бы он никогда не рождался, ничего бы не изменилось. Никто не тоскует по тому, кто никогда не рождался, а нерожденный не тоскует по жизни. Теперь он почитает. Ему нравится читать на сон грядущий, особенно путевые заметки, о маршрутах, по которым он не путешествовал и не будет путешествовать никогда, несовершенные странствия, всего пять-десять минут перед сном. На целую книгу уходит до полугода. Он продолжит читать о полярной экспедиции, о том облегчении, с каким воспринимается повышение температуры с минус сорока до минус восемнадцати; он будет лежать и читать об этом перед сном, в духоте летней ночи. Ружье стоит у кровати. Он подготовлен. Он зажигает ночник на прикроватном столике. Свет лампочки зловеще, прерывисто дрожит, будто вместо нитей накала в ней один или несколько светлячков, мечущихся перед смертью: почти гаснет, вспыхивает, снова съеживается, разгорается и, лихорадочно помигав напоследок, окончательно гаснет. Придется сегодня обойтись без чтения. Лампочку можно поменять завтра.