Расщепление
Шрифт:
Больно? Ты отвечаешь отрицательно, закусываешь губу и идешь дальше, прихрамывая из-за неловко ушибленного о газетную тележку колена. Она же настаивает, что надо подуть, закатывает твою штанину (ты вдруг чувствуешь ледяной ветер) и дует на ногу; удерживаемый (не ее физической силой, а собственной вежливостью) в ее руках, ты ощущаешь голенью холодный ветер позднего лета или ранней осени (но руки у нее, как ни странно, теплые, что, надо признать, приятно), осматриваешься кругом, поскольку отдаешь себе отчет в том, что староват для подобных глупостей, однако поблизости никого не видно, и ты кладешь руку ей на голову, разглядывая темные силуэты далеких холмов на фоне насыщенно-кобальтового неба на западе, где еще теплится последний отблеск дня, (как будто бы) спрессованный в бледную, лоснящуюся кромку, жирный краешек синей небесной свинины, понемногу придавливаемый огромным черным корытом напирающей сверху тьмы, пока день, эта сальная прослойка между холмами и небом, не исчезнет окончательно.
Короткая пауза. Потом новый взрыв дружного хохота из ресторана на открытом воздухе, на сей раз более приглушенный, а затем снова ничего, кроме относительной тишины. Она целует твое ушибленное колено, и ты, ощущая ее дыхание, задумываешься о том, какими могли бы быть прикосновения ее рук и ее губ, боль постепенно утихает и сменяется неприятным холодом от ветра (усиливаемым ее испаряющейся слюной), и заверяешь
Если я не опасен? — переспрашиваешь ты, и она отвечает: ну да, нас же никто не увидит в темноте внизу. Поднялся сильный ветер. Кроны деревьев (темные силуэты на фоне горизонта) ходят ходуном, раскачиваясь то синхронно, в одном направлении, то асимметрично, вразнобой (как будто гигантская незримая рука треплет зеленый мех), стволы и ветви, одни более, другие менее гибкие, клонятся из стороны в сторону разными воздушными потоками и завихрениями, однако, несмотря на поразительный драматизм зрелища, которому как бы недостает всполохов молний, раскатов грома и проливного дождя, на самом деле все происходит в почти полной тишине, нарушаемой только гулом машин, проезжающих где-то вдалеке, за полосой зеленых насаждений, и шумом ветра над вами.
Тропа, ведущая по склону вниз, явно рукотворная, извилистая, с множеством крутых виражей; по краям — подпорки, невысокие вертикальные колья, предотвращающие осыпание почвы и придающие местности (насколько можно судить в темноте) искусственный налет рустикальной старины. Сама тропинка усыпана мелким, хорошо утоптанным гравием, а на участках с особенно резким наклоном сделаны земляные ступеньки, укрепленные бревнами; эта ваша стезя (романтическое определение, которое в данном случае, надо признать, несколько хромает) до того узкая, крутая и непредсказуемая, что идти дальше (так сказать) соединив объятия уже невозможно, тем более что вы оба пьяны, приходится довольствоваться тем, чтобы держаться за руки, опираться друг на друга, вовремя подхватывать один другого, брести как бог на душу положит, то она впереди, а ты за ней, то ты впереди, а она за тобой; или она вдруг уцепится, споткнувшись, за отворот твоей куртки, чтобы не упасть, а ты, в свою очередь, хватаешься за торчащую ветку, чтобы не грохнуться следом, и, пока вы стоите вот так, шатаясь и размахивая руками, будто семафоры, или, вернее, сразу после того как равновесие оказывается восстановлено, она говорит: как думаешь, мог бы ты в меня влюбиться? — и ты понимаешь, что не замедлил бы с ответом, если бы этот вопрос задала она, но этого никогда не произойдет; это не она, и ты отвечаешь: не поздновато ли для таких разговоров? — но она продолжает не слушая: ты должен меня полюбить иначе какой вообще смысл по-моему все люди будь они посмелее просто ходили бы и орали о своем желании быть любимыми как будто ты заблудился в лесу и вдруг понял это и перепугался и орешь чтобы хоть кто-нибудь услышал нет я не хочу сказать что совсем без разницы кто но… — и на протяжении этой удручающе сентиментальной тирады ты смотришь вверх, на раскачивающиеся туда-сюда силуэты деревьев, хотя внизу, где вы находитесь, ветра почти не чувствуется, будто наверху, в листве, разворачивается грандиозная драма, дикая и сокрушительная, но никак вас не затрагивающая, телевизионный репортаж об урагане в далеких краях, а между раскачивающимися туда-сюда ветками ты замечаешь большой пассажирский самолет, точнее, его огни, некоторые горят ровно, а другие мигают, красные и белые, и, когда она умолкает, даже различаешь гул его двигателей.
Ручей. Широкий ручей внизу, в темноте, его отдельные тусклые проблески (вероятно, их появление зависит отчасти от деревьев, которые раскачиваются на ветру, то загораживая листвой, то открывая не до конца еще потемневшее небо, отчасти от течения), отблески на поверхности струящейся воды. Вы стоите и молча смотрите на ручей, потом она наклоняется за каким-то лежащим на земле предметом, красноватым, округлым и продолговатым; подняв его и увидев всего лишь пустую банку из-под прохладительного напитка, она тут же, не размахиваясь, просто роняет ее обратно (легкий металлический шорох в темноте) и произносит как бы в пространство: ты когда-нибудь кого-нибудь насиловал? — ты переспрашиваешь: что? — а она говорит, не дожидаясь ответа: я как-то разговорилась с одним парнем в баре за границей остальные кстати сказали мне что я спятила в одиночку разгуливать короче он в подробностях расписал как мог бы меня изнасиловать рассуждал как эксперт засунул бы два пальца мне в ноздри и одновременно зажал бы рот чтобы я не кричала а руки заломил бы за спину а когда
Ты никак не возьмешь в толк, к чему она, собственно, клонит, и понимаешь только то, что чего-то не понимаешь, и думаешь, что она никогда, ни при каких условиях, ни при каких обстоятельствах не задала бы подобный вопрос и не рассказала бы подобную историю в подобной манере, хотя, возможно, ты сам себя в этом убедил, ведь ее ты знаешь недостаточно хорошо, по правде говоря, совсем не знаешь, вдруг она как раз (тебе отвратительна сама мысль об этом) вполне способна задать подобный вопрос и рассказать подобную историю в подобной манере, хотя у тебя сложилось впечатление, что она, как говорится, не такая, но возможно ведь, что она просто менее раскованная. Ты думаешь, что, если бы только мог предвидеть это приключение (или «приключение»), уже завязал бы с чертовыми лекарствами, ты ведь понятия не имеешь, получится ли у тебя, если из этого вообще что-нибудь может получиться, ты ни разу не пробовал с тех пор, как начал их принимать, в худшем случае перед тобой, возможно, стоит выбор: либо жить и не иметь сексуальных отношений, либо умереть и иметь сексуальные отношения, хотя тогда уж в обратном порядке, и ты вдруг с достоинством произносишь: нет я все-таки не из тех кто насилует женщин, если ты к этому ведешь, — а она говорит: так я и думала, — и, обняв тебя и положив голову тебе на плечо, произносит, опять-таки с пьяной серьезностью: ты такой милый. Подобного рода реплики тебе претят. А впрочем… Грудью ты чувствуешь ее грудь. Слышно, как ветер бушует в деревьях над вами, непрерывное, как бы чем-то сдерживаемое, мощное движение листвы, ветвей и сучьев, как если бы клетка рвалась прочь от заключенного в ней дикого зверя.
Теперь лесок сливается в сплошную темную массу растительности, а ты, пытаясь сообразить, чего бы такого сказать или сделать (помимо поглаживания по спине и крепких объятий), тупо смотришь в растущую темноту (в двойном смысле; хотя не совсем, ведь ни деревья, ни цветы, ни трава уже не вырастут выше); головешка (или верхняя треть головешки) насквозь пронизана жаром, будто пропитанная кровью и гноем повязка, красно-оранжевая и желто-белая древесина тлеет без пламени; можно представить себе, что каждый раз, когда он принимается раздувать огонь, наиболее выпуклые части неровной поверхности разгораются кремово-белым, а затем снова меркнут до светло-красного.
Ты видишь, что кусок древесины он поднес вплотную к маленькой железной лампе, емкость которой (в форме миниатюрного котла), вероятно, заполнена маслом, еще не подожженным, ведь это не лампа, а головешка освещает лицо мальчика, создает поднимающуюся от крыла носа треугольную тень, выедает заметное углубление между скулой и ухом, оставляя в темноте всю голову, от лба до затылка, так что лицо кажется почти плоской маской (но откуда эта неуместная ассоциация с «маской для забоя»? может, дело в том, что на морде у крупного рогатого скота, забиваемого как раз при помощи такого инструмента, нередко встречается белая отметина наподобие маски?), и только на хрящевые изгибы ушной раковины ложится слабый отблеск. Но точно так же как тление головешки становится ярче или бледнее в зависимости от того, дуют ли на нее, так и отсвет на лице мальчика становится ярче или бледнее в зависимости от того, дует ли он, иными словами, освещенные участки кожи расширяются, а затемненные — сжимаются, когда он принимается дуть, тогда как затемненные участки будут расширяться, а светлые — сжиматься всякий раз, стоит только ему прекратить дуть, чтобы перевести дыхание.
Ты забыл все застольные речи, но до сих пор помнишь во всех подробностях длинный накрытый стол и гостей под густолистными, только что отцветшими яблонями, летом, на твой шестидесятый день рождения, и не без грусти думаешь, что он пока достаточно юн, чтобы находить процесс зажигания лампы захватывающим, еще способен воспринимать вещи, которые впоследствии станут обыденностью, более или менее досадной рутиной (засветить масляную лампу с наступлением темноты), как важное и ответственное действо чуть ли не литургической торжественности. Окружающей мальчика обстановки не видно. Если бы головешку, допустим, вдруг окунули в ведро с водой, все помещение, очевидно, погрузилось бы в непроглядную тьму. (Подчас ты ненавидишь, презираешь, а то и стыдишься себя из-за влечения к этой полутьме, такой, что ни говори, утешительной, к этому мягкому многовековому clair-obscur с его теплыми, насыщенными цветами, к этому вневременному спасительному прибежищу, где могила — все равно что колыбель, баюкающая тебя бесшумно и вкрадчиво, будто гондола, ты не умираешь, а спишь с открытыми глазами, впивающими, вбирающими родниковую воду утешения из рук милосердной тьмы; одновременно ты силишься забыть нечто другое, терроризирующий тебя белый свет, слепящий свет, ни искусственный, ни естественный, в коридоре без начала и конца, без дверей, без окон, без других людей, в голом бетонном коридоре, где пытка белым светом продлится неопределенное время, ведь закрыть глаза невозможно, ты в панике мчишься сквозь него не уставая, отсюда невозможно выбраться, выход никогда не оказывается ближе, чем был в начале, а если развернуться и побежать в другую сторону, то выход так и не станет ближе, чем был до разворота, там царит полная тишина, но ты слышишь несмолкающий крик, тамошним воздухом невозможно дышать, но ты не испытываешь удушья, там не на что смотреть, но ты не можешь зажмуриться, тебе никогда не вырваться из невыносимого белого света, немеркнущего света страха без единого кубического сантиметра тьмы, боль — это чистый свет, который никто не в силах погасить, свет — это чистая боль, а темнота — утешение, тьма неведения, лучше бы никогда ее не рассеивать, ты знаешь мало и все-таки слишком много; забыть бы тот коридор, и, как правило, тебе удается его забыть, но он никогда не перестает тускло светиться где-то внутри, будто ты лампа, яркость которой убавили, но могут увеличить до максимума в любой момент, то есть в тот, когда паника по новой погонит тебя сквозь самого себя.)
Костюм не щегольской, но и не бедняцкий. Грудь прикрыта чем-то вроде доспеха или какого-то кожаного фартука. При свете тлеющей головни две пустые петли для пуговиц на манжете сквозят красным, будто окна темного здания, где вспыхнул пожар. От интенсивного выдоха лицо деформируется наподобие влажной глины или жидкого стекла, а область ниже курносого носа надувается, будто у обезьяны, причем не только щеки, но и участок между нижней губой и подбородком, а еще больше — между верхней губой и носом. В эту секунду он, дуя на головешку, на глазах приобретает разительное сходство с обезьяной, особенно с шимпанзе, как будто простейшее дыхательное усилие одновременно вдыхает жизнь в, так сказать, френологически доказуемый атавизм, и тебе приходит на ум, что так и любой человек, если за ним (во всяком случае, когда ему так кажется) никто не наблюдает (либо между наблюдаемым и наблюдателем царит полное доверие) или он просто-напросто забылся, может морщить лицо самым причудливым, самым звероподобным образом, совершенно бессознательно, например ковыряя в носу или концентрируясь на какой-нибудь сложности в своей работе (если же такое случается с тем, кого любишь, особенно на ранней стадии влюбленности, то недолго и смутиться, расстроиться, приуныть: не верится, что любимый человек вообще может, так сказать, содержать в себе подобные физиономии, похожие на отталкивающие, безвкусные резиновые маски).