Рассказы и сказки (1968)
Шрифт:
И под фонарем я закуриваю.
Спички задувает ветер. Игольчатый воздух танцует и покалывает ресницы. Мундштук папиросы, на минуту вынутый изо рта, твердеет и леденеет.
Сколько дней мы с ней знакомы? Кажется, пять.
Пять затяжек папиросы. И между каждой затяжкой память о ней твердеет, леденеет, и страшно подумать, что вдруг завтра ее уже нельзя будет отогреть губами.
Сколько ночей я не спал? Кажется, четыре. Я совсем болен. Несомненно, это простуда, и больше ничего. Кашель, жар, озноб. И простудился я на Патриарших прудах,
Нечаянно (уверяю вас) я попал на Патриаршие пруды к десятому дереву, считая от грелки.
Собственно, было время обеда. Но эта благородная традиция, к сожалению, не всегда выполнима, особенно если в кармане пусто, а в ресторане не дают в долг.
Но это не важно.
Важно, что не было папирос.
Впрочем, и это не так уж важно.
Важно, что до восьми часов осталось ровно - четыре. Четыре часа без еды, табаку и любви. Это - нечто ужасное!
От нечего делать я смотрел на лед, опираясь, конечно, о десятое дерево с краю, если считать и т.д.
Вдруг сзади:
– А, поэт мечтает! Здравствуйте.
Вы знаете, что самое забавное на свете? Бешеный брат или жених в Киеве? Нет, дорогая тетя. Самое забавное на свете - это почтенный и всеми уважаемый издатель, прогуливающийся между четырьмя-пятью часами на Патриарших прудах, вокруг катка.
Он до половины осыпан снегом. Он розов и смущен. Очевидно, он гуляет очень долго. Дома его ждут добродетельная жена, хорошие дети и славный суп, который стынет на кухне. Но он гуляет. Под мышкой у него нет портфеля. А это очень знаменательно. Он явно смущен.
– Дорогой издатель, и вы здесь. Без оттисков, без корректур, без портфеля, без синего карандаша? Уж не сочиняете ли вы стихи? У вас такой лирический вид.
Он слегка рассержен. Он объясняет: портфель, корректуры, цензура, синий карандаш - это небольшой эпизод. Случайность и недоразумение. Сущность же его - лирика, сложные фонетические конструкции, стихотворная композиция. Он говорит:
– Эти пруды мне напоминают лес. Это мне необходимо для новой поэмы.
Старой его поэмы я, впрочем, тоже не знаю.
– Да. Слышите, как звучит оркестр? Вы не находите, что медь плачет о погибшей молодости и счастье? (Это говорю я.)
– Вы так думаете? - важно и строго отвечает он. - Молодой человек, заметьте себе, что медь никогда не плачет. Медь торжествует.
Я рассеянно:
– Торжествует? Возможно. - И в упор: - Дайте двадцать. Я не обедал.
Он морщится. Неужели нехороший автор не может найти более подходящей обстановки для своей бестактной просьбы?
Он ласково:
– Десять.
Я твердо:
– Двадцать... Я бы попросил.
У него последняя надежда:
– Десять. У меня крупные.
–
Он разводит пухлыми ручками:
– Негде.
Я оживаю.
– Глупости. Мальчик! Коробку лучших папирос. Сдачу с пятидесяти. Тридцать - господину, остальные мне. Есть?
Самая последняя надежда издателя: может быть, не найдется сдачи. Нашлось.
– И коробку спичек. Мерси (это издателю). При случае лирические стихи о любви, о катке и о Елене. В четверг. Великолепно. Напишу. Так вы уверяете, что медь торжествует? Правильно. Она торжествует. Я с вами согласен.
Он грустно:
– Пожалуй, вы правы: она плачет.
– Как угодно. Вам на юго-восток? До свидания. Мне на северо-запад.
Он грустно удаляется. Домой? О нет! Боязливо оглянувшись, он возвращается обратно. И медленно бредет в толпе зевак, любующихся фалангами конькобежцев, которые массовыми кренами в свист полосуют морозный круг. С грустью он констатирует, что медь действительно плачет, и плачет именно о погибшей молодости и счастье.
Пусть меня повесят, если у него не назначено здесь свиданье!
Ага, хорошие папиросы! Одна, две, три, пять. Курить на морозе вредно. Согласен. А целоваться на морозе не вредно? А два часа стоять у крыльца в крещенском крещендо морозного треска и смотреть в чернильные глаза, это не вредно? А идти домой в расстегнутом пальто - не вредно? Наконец, разорвать рукав о колючую проволоку возле десятого дерева с краю, если... Это не вредно?
Я совершенно болен.
От Никитских ворот к почтамту надо идти по Тверскому бульвару, по Тверской, через Кузнецкий. Это если не самый короткий, то зато самый милый путь.
Какой же дьявол завел меня на Патриаршие проклятые пруды в этот мертвый, ночной московский час? Поют вторые петухи. Прохожу мимо десятого дерева с краю, мимо единственной в мире колючей проволоки.
Эй, кто там стоит, прислонясь к грубому стволу? Никто не смеет стоять возле этого дерева. Это дерево - мое. Возле него она сказала мне: "Люблю". За последние пять лет никто не говорил мне ночью, в снегу, возле колючей проволоки, у черного ствола дерева "люблю". Мне кричали "стой", меня расстреливали, раздевали, били рукояткой револьвера... Но "люблю"...
Или это мой двойник? Он поворачивает ко мне лицо. Ба, да это издатель! Он очень грустен. Он шепчет:
– Медь не торжествует. Медь плачет о погибшей молодости. О, мои двадцать рублей! О, моя добродетельная жена и мои умные дети!
И слезы текут по его голубым щекам.
Он исчез. Он пропал без следа. Никого нет возле десятого дерева с краю.
Мне надо лечиться.
Против окон аптеки на площади Революции - та же игольчатая возня воздуха и зипун извозчика. Дверь раскалывается и со скрипом переворачивается. Сон. Свет. Полки. Прилавки. Склянки. Фаянс. Весы. Сонный аптекарь.