Рассказы и стихи
Шрифт:
Короче, никто и никогда ему не перечил. Кроме Джози. Она вела себя как ей заблагорассудится, смеялась над строгостями и запретами, над попытками ограничить ее свободу, выбрать ей друзей, прочитать ей лекцию о «добропорядочности». Она жила своей жизнью, в свое удовольствие и умела отспорить, отстоять свое право на независимость. Ему же оставалось только сопротивляться, яростно сопротивляться этим, как ему казалось, посягательствам на его мужское достоинство. Как же жестоко они ссорились! Когда он от нее избавился — а ее уход виделся ему именно избавлением, хотя пришлось назначить ей изрядные отступные, — он словно прошел геенну огненную, вернулся назад и решил, что с женщинами покончено навсегда. Так завершился второй в его жизни эпизод (после передряг с дочерью), когда ход событий совершенно вышел из-под его контроля. Но что, скажите на милость, он мог контролировать, если женщины посходили с ума, если им не нужна уверенная, направляющая мужская рука, если они пренебрегают поддержкой и защитой, если они готовы нырять в немереные глубины, в неизвестность?
А
Он все больше ощущал свой возраст, ощущал, что отпущенное ему на этом свете время истекает… А еще он — со всей определенностью — знал, что шерстяное дерево, домик на склоне, несокрушимая женщина и ее ребятишки пребудут всегда, во веки веков, зато такие, как он, избравшие нетернистый путь, уверовавшие в милости судьбы, задержатся в этом мире ненадолго. Здесь место людям, у которых нет ничего, кроме их жизни, их жизненной силы; только женщина на склоне и другие бедные поселенцы, чьи дома, как грибы, облепили окрестные холмы, имеют будущее. Их энергия неиссякаема, их паруса раздувает попутный ветер, их поддерживают воздушные струи, их хранит прародительница-вселенная. Он вдруг подумал: а где место Маркуса меж этих двух столь различных миров? В своем завещании он оставлял слуге изрядную сумму, достаточную, чтобы обеспечить ему существование скромное, но достойное. Интересно, что станет он делать после смерти Бартона? Сможет ли начать новую, собственную жизнь, свободную от его звонков и приказов? Или уже слишком поздно? Пока-то он живет жизнью хозяина. Сможет ли он как-то увязать, соединить свои привычки с жизнью естественной, той, что ведет женщина на склоне или его многочисленная деревенская родня?
Мистер Бартон вдруг впервые пожалел, что за долгие годы, проведенные бок о бок с Маркусом, он так и не узнал его по-настоящему. Он принимал его заботу как нечто само собой разумеющееся и не дал себе труда разобраться, чем он живет, что у него за душой. Он все больше думал о Маркусе, о Марии, о своих детях, о жизни вообще, словно приоткрылась доселе неведомая дверца; она открывалась все шире, и он каким-то непостижимым образом знал, что его мысли связаны с женщиной на склоне. Она проникла в его сознание, заставила пересечь невидимую границу и — вопреки самому себе — задуматься, усомниться, предположить возможность иных путей: Он чувствовал, что эти пути существуют, что существует выбор, тот самый выбор, который он отторгал всю сознательную жизнь. Он все острее чувствовал свое одиночество, свою чуждость окружающему бытию, свое неумение установить с ним хоть какую-то связь. А еще он чувствовал, с грустью и горечью, что новое знание пришло к нему слишком поздно. Слишком поздно: И в душе снова нарастала злоба, и он снова смотрел на домик на склоне, как смотрел на него в первые дни, словно на наглого пришельца, вторгшегося в его владения, словно на перекати-поле, которое смоют первые майские ливни.
А ливни в ту весну выдались неописуемые, он таких в жизни не видел: лило две недели кряду, без остановки и без просыху, лило так сильно, что он не мог сидеть на террасе, не мог даже открыть окна. Он ничего не различал в непроглядном тумане и слышал лишь рев вышедшей из берегов речки да гулкий стук в собственной голове. Но домик на склоне пока держался — он это знал, так как, едва дождь чуть-чуть стихал, он выбирался на террасу проверить и каждый раз удивленно различал его под кроной шерстяного дерева. Ему было стыдно отсиживаться в огромном, уютном и крепком доме, который выдержит любые дожди без ущерба и протечки, в то время как мать с ребятишками дрожат в хибарке на безлюдном склоне и их, того и гляди, смоет остервенелым потоком. А потом наступила та ночь, самая страшная — как позднее выяснилось — за последние семьдесят лет, когда он думал, что и его крыша вот-вот рухнет под напором бешеных струй. Он принял все таблетки и снотворное, но спал плохо, поминутно просыпался, причем и сны, и явь полнились для него кошмарами — о несчастной судьбе женщины и ее детей. Он знал, что домику не устоять никаким чудом.
Наконец дожди прекратились, и он увидел, что домик на склоне в самом деле разрушен. Повсюду — в основном под деревом, прибитые к нему потоком, валялись железки и деревяшки. Где же женщина? Где дети? Грудь его сотрясло что-то похожее на всхлип. Но он овладел собой и позвонил. Он спросит, наконец-то спросит Маркуса про домик на склоне.
— А-а, мисс Вай, — кивнул Маркус. — Так мы ее забрали, сэр, и ее, и ребят, еще с понедельника. Двое здесь, при мне, а остальные с матерью, на подворье у мисс Айрис.
Спасены! Он возликовал и одновременно услышал Маркуса каким-то другим ухом: сперва тихо, потом все громче, громче, точно барабанный бой. В голове застучало.
— Так ты знаешь эту женщину?
— Конечно, сэр.
— И все время знал? С тех пор, как они тут поселились?
— Да, сэр. Я и помог ей сюда перебраться. Она же из моих краев. Помните, я рассказывал, когда она только переехала? Лет уж семь-восемь назад.
Его предали. Или
— Так кто же отец всех этих детей? — сердито спросил мистер Бартон. Почему его никогда не видно?
— Отец-то, сэр, не один. Первенец у ней от Супера. Помните, суперинтендант Аткинс, он тут на станции одно время служил, потому она сюда и переехала. Теперь он в Мобее, но мы его лихом не поминаем. Джейсон, сынок-то его, больно смышленый малый. А Стефани с Рози у ней от мистера Бинса, того, что коммунальным хозяйством заведовал. Винни от солдатика Джейка, сына мисс Айрис. А другие двое мои. Джефрард и Спидвел. Она ведь из моих краев, сэр, сами понимаете:
Мистер Бартон тупо смотрел на Маркуса, словно никак не мог взять в толк его объяснения. На самом деле он ошалел, онемел от гнева. Эта баба ничуть не лучше прочих! Обыкновенная шлюха! Столько мужчин! И — Маркус! Где же они встречались? Он что, ходил к ней? Или она к нему? Сюда? Или Маркус бросал его по ночам, чтобы с нею встретиться? Двое детей! С такими идиотскими именами! Неслыханно! А он ничего не знал. Ничегошеньки. Как ужасно прожить с человеком столько лет и ничего о нем не знать!
Тем временем Маркус, невинно глядя на мистера Бартона, все рассказывал о женщине из родной деревни, об отцах ее ребятишек — вполне приличных людях. Все о детях заботятся, все, кроме оболтуса Джейка, но мамаша солдатика, мисс Айрис, внука не бросит. А как он сам-то спасал их во время ливня! Почитай, вся деревня пришла на подмогу! Ну и смеху было, когда кто-то выронил ночной горшок и он катился, катился, покуда не подпрыгнул и не наделся на голову плотника Паркинса, который как раз лез наверх. Повезло еще, что на нем была фетровая шляпа. А мистер Паркинс-то дьяконом в церкви служит, его на такое посмешище выставлять не пристало. Уж как он рассердился, как рассердился! Сперва-то он просто рассердился, потому что не знал, чем его по голове шарахнуло, а когда узнал — еще больше рассердился, потому что вся деревня смеялась, даже мисс Вай, даром что ее домик тогда почти уже смыло. Маркус рассказывал и сам чуть не помирал со смеху; в своем кругу он считался рассказчиком ничуть не худшим, чем мистер Бартон в своем. Ему казалось, что хозяин разделяет его радость: старик слушал с таким интересом, совсем как по воскресеньям, когда Маркус возвращался из деревни. Бедняга! Как ему, должно быть, скучно! Каких только историй не выдумывал Маркус на обратном пути, в автобусе, чтобы его развлечь. Кто еще с ним поговорит?.. Маркус рассказывал историю мисс Вай с таким воодушевлением, что даже не заметил, что в голове у мистера Бартона что-то словно взорвалось. Словно снова разразился неистовый ливень.
Несколько дней спустя домик опять возник на склоне. Только смотреть на него с террасы было некому.
И бросились врассыпную тики-тики Как нас ни любили, нам все было мало.Мюриэл Рьюкисер
Бесцельно бродила она по комнатам, где в темных углах таилась тишина.
Во дворе громко смеялись слуги и собаки остервенело лаяли на кошек.
Но это — во дворе. Снаружи.
Внутри же пелена, покрывавшая все с незапамятных времен, обнимала и ее, навеки заточив в королевстве, где не было ни любви, ни ненависти. Ничего тут на самом деле не было. Вечер отличался от дня тем, что зажигали лампы и читали молитвы на сон грядущий. Таков был вечерний ритуал. Тень от нависшего над бассейном хлебного дерева неистово плясала по огромной комнате, по стенам где голубым, где словно замшелым: это вылупилась из-под краски старая зеленоватая штукатурка. Потом бабушка укладывала ее на огромную кровать с четырьмя резными балясинами под тяжелое ворсистое одеяло и подтыкала его со всех сторон; а она, протянув руку, дотрагивалась до туалетного столика, до следа, который оставил когда-то на крышке ее черный карандаш; столик был полированный, светлый, цвета шампанского, и прохладно-уютный на ощупь.
Только кончится бал и забрезжит рассвет, И поблекнет на небе звезда:— запевала бабушка, и ее слабый голос подрагивал, точно перекрученная пружина патефона.
И танцоры уйдут — насовсем, навсегда, Им уже не плясать никогда:— подтягивала она бабушке. Они пели всего две песни, вернее, примерно полторы, потому что ни в той, ни в другой не знали всех слов до конца. Обе песни, как утверждала бабушка, остались с войны. С какой же войны? И неужели бабушка сражалась на этой войне? Наверно — да, оттого и голос у нее такой слабый, надтреснутый. Или бабушка говорила, что песни остались с предвоенной поры? Что-то все в голове перепуталось. Другая песня ей нравилась больше: первая была какая-то пресная, а во второй было больше драматизма.