Рассказы
Шрифт:
— Наша деревня! Пшиленк! Пшиленк! — повторял он сто раз, упиваясь звуком этого имени, видом полей. Он весь трясся, выкрикивал какие-то бессвязные слова, протягивал руки к длинному ряду хат среди долины, пожирал глазами тополя, между которыми мелькали соломенные крыши, и струйки дыма, что вились над этими крышами, и мокрые дороги, и луга за деревней.
Воспаленными, усталыми, но счастливыми глазами, светлыми, как это утреннее небо, он блуждал по голым, почерневшим, раскисшим полям. В бороздах еще лежал снег, на выгонах и в канавах отполированной стальной лентой блестела вода. Чернели на межах
— Иисусе! Я ксендзу на молебен дам и в Ченстохов схожу! Мария, мать пресвятая! — шептал он в порыве невыразимого счастья и волнения. Все было забыто: суд, бегство, рана, пережитые страдания. Перед глазами была родная деревня, и его всего переполняла опьяняющая, бурная радость. Со слезами умиления он благодарил бога.
Днем Ясек побоялся итти к матери напрямик, деревней, или даже обходным путем мимо монастыря. Надо было дождаться вечера. Он вернулся в лес, на поляну, где стояли высокие стога, зарылся глубоко в сено и тут лежал, пока не стемнело.
Перед закатом погода совсем прояснилась, слегка подмораживало. Холодный редкий туман окутал поля, и, когда зашло солнце, небо покрылось багряной чешуей, а местами на нем стояли лужицы крови. Грязь на дорогах быстро подмерзла и стала скользкой, как ремень. В свежем морозном воздухе остро пахло прелыми дубовыми листьями, иногда тянуло дымом из деревни.
Ясек шел домой прямой дорогой, через поля.
Каждую минуту он останавливался и отдыхал, сидя на меже или укрывшись под деревьями. Потом шагал дальше, все медленнее, и присматривался к каждой полоске, к каждому загону.
— Это Войтека, — бормотал он, нагибаясь к земле и поглаживая ее пальцами.
Он ни на что не глядел, ничего не видел, кроме этих полей, длинных загонов, покрытых черновато-зеленой озимью и кое-где изрезанных бороздами, полными снега.
Гасла на небе кровавая вечерняя заря, но отблески ее еще горели в лужах. Мокрое, истоптанное жнивье жалкими лохмотьями прикрывало голые поля. Поднятая осенью целина топорщилась пластами, посеребренными инеем. Там и сям разбросаны были лужки клевера, как зеленые ветхие бабьи платки, покрытые пятнами гнили.
Но Ясек приветствовал все это с восторгом, готов был кричать от радости.
Он чувствовал себя таким же опустошенным, как эти печальные поля, он был такой же ободранный, жалкий, исхлестанный дождем, как они, и в тысячу раз беззащитнее их. С какой-то необузданной нежностью припадал он к этой земле, словно отдавался в ее власть, словно хотел от нее набраться сил, терпения, стойкости. Становилось темнее, и он все ниже нагибался к загонам.
— Это Михала полоска. Пшеница, ого! — удивленно шептал он, трогая стебельки.
Темнело быстро, закат совсем побледнел, и синеватое небо покрылось уже росою звезд. Туман рассеялся, воздух был чист и прозрачен, так как мороз к вечеру усилился.
До деревни было еще с полверсты. Ясек прошел капустник, изрезанный глубокими канавками, полными снега, потом болотистые лужки, залитые водой, под которой чувствовался еще крепкий лед.
Деревню было уже слышно. Блеяли овцы, часто доносилось мычание телят, ржали где-то лошади и скрипели ворота. Защекотал ноздри запах дыма. Тут и там среди деревьев, плетней, сараев уже мигали огоньки… Прозвенела в воздухе песня, но ее тотчас заглушил грохот телеги, которая галопом неслась по деревне. На ближнем дворе неистово гоготали гуси и кто-то орал во все горло:
— Петрик! Петрик!
Этот голос ударил Ясека как обухом по голове, парень даже зашатался.
Он шел теперь по деревне задами, тропкой, которая пролегала за оврагами.
Мать жила на другом конце деревни, за рекой, под монастырской горкой.
— Новую крышу поставил, — говорил Ясек сам с собой, оглядывая чью-то избу.
— А Вавжон, видно, погорел! — Он остановился на мгновенье, соболезнующе глядя на черную дымовую трубу, одиноко торчавшую посреди сожженного сада.
— Смотри-ка! Новую хату солтыс себе выстроил… Чужим горбом! — добавил он мысленно и зашагал дальше.
Он шел все медленнее, потому что опять заболел бок и к тому же шум деревенской жизни так радостно волновал его, что каждая жилка, каждый нерв в нем дрожали. Он готов был упасть на землю и благоговейно целовать ее, стать на колени перед каждым домиком, каждым садом, каждым сараем, молиться каждому камню, тополям, стерегущим хаты, огонькам в окнах, всей деревне, родной и любимой… Обессиленный этим огромным счастьем, он уже еле брел, в полубеспамятстве, как умирающий, собирая последние остатки жизни, чтобы только дотащиться до своего дома, — а там хотя бы лечь и умереть сейчас на пороге!
Он не помнил, как и когда дошел до материнской хаты. Открыть дверь нехватило сил, он упал на пороге и заплакал громко, отчаянно…
III
Ясек приподнял голову с подушки и слушал внимательно. Голос звучал где-то близко, словно за дверью. Он огляделся, но ничего не увидел. Сквозь маленькое оконце проникал рассвет, и слабые его отблески скользили вокруг. Ясек снова лег. Он не сознавал, где находится, он ничего не помнил.
— …Хвалу тебе, великий боже!..
— Мама! — прошептал Ясек, вслушиваясь в этот голос. Он лежал неподвижно, затаив дыхание, глядя в полутьму, и движением губ повторял слова гимна, а слезы, блаженные слезы медленно катились по щекам. Он и не слышал даже, что пение смолкло, что скрипнула дверь.
— Ну как, сынок, легче тебе? — прозвучал над ним тихий вопрос.
— Мама! Матуля! — зашептал Ясек, хватая руку, гладившую его по лицу. И долго лежал так, в изнеможении, плача от счастья.