Рай в шалаше
Шрифт:
Все эти годы Денисов истреблял в Тане Квартиру старательно и безуспешно... Он увез ее оттуда немедленно, едва они поженились, как будто можно тем самым вырвать из человека детство.
Оглядываясь на те времена, Таня начинала догадываться, что напугало тогда Денисова, хотя сам он свое смущение и страхи не умел облечь в слова. Или, может быть, не хотел, щадил Таню, боясь обидеть? Плебейство — вот что, наверное, его пугало. Плебейство района — барачного типа дом на окраине города, плебейство квартиры, ее перенаселенность (у одних Филимоновых в шестнадцатиметровой комнате росло пятеро детей), плебейская вольность в общении — двери в комнатах не закрывались, днем входили друг к другу без стука. Их квартира была общежитием в самом буквальном смысле этого слова, где завтракали и обедали за своими столами на кухне, где утром было проблемой умыться, где пахло свининой и тушеной капустой — привычно-устоявшийся запах, который, должно быть, приводил в отчаяние Денисова. Вероятно, его шокировала и общая убогость
Деревня, перенесенная в тесноту разраставшихся городов, не справлявшихся со своим ростом, деревня со всеми своими патриархальными привычками, хозяйственной рачительностью, которой негде выявиться, нерастраченной домовитостью, распространяемой на пятнадцать — двадцать в лучшем случае метров жилой площади, деревня со своими праздниками, когда приглашаются все соседи и все приходят (в условиях квартиры со своими стульями и табуретками) и все сидят весь вечер, смеются, поют хором, а главное, выпивают, не пьют, а именно выпивают — под винегрет, холодец и пухлые, большие пироги... все это Денисов у них в квартире наблюдал. Провожая Таню по вечерам домой, он не раз попадал на общеквартирные празднества, и его весело и добро усаживали за стол, наливали рюмку, шутили грубовато, первыми открываясь ему навстречу, стараясь сгладить его чуждость, и это не только ради Тани, а потому, что пришел человек, а раз пришел, значит, гость, значит, ему рады, значит, он тоже хозяевам и их радостям рад.
Вот этой второй, главной стороны их тесной и неудобной жизни, ее души, Денисов не понимал. И еще больше не понимал, откуда в точно такой же комнате, с таким же шкафом, столом, матерью, которая, приготовив обед, любила сидеть на кухне и пить с соседками чай, отцом, инженером из выдвиженцев, закончившим институт заочно, пролеживавшим на диване все вечера, читая газеты, — откуда в этом мире, где, кроме тети Капы, не с кем было, по его мнению, словом перемолвиться, появилась вдруг Таня.
И Денисов срочно выкрал Таню, увез ее к своим в отдельную квартиру из двух небольших комнат, глухо отгороженных от соседей, чужих глаз, от ненужного общения. Воздух в доме был заполнен книгами и тишиной, — новый для Тани образ жизни, — мать Денисова скреблась к ним в дверь, только приглашая к столу. Она не полюбила Таню «как родную дочь», не приняла в лоно семьи, раскрывшись до донышка, как это, несомненно, сделала бы любая свекровь у них на Филях, она встретила Таню сдержанно, тем самым призывая приспосабливаться к их порядкам и семейным установлениям, заключавшимся в том, что у каждого члена семьи были свои строго определенные обязанности по хозяйству, выполняемые неукоснительно и автоматически, без всяких эмоций, — прачечная, заплатить за квартиру, постирай носки, кончается картошка... Картошка у них на Филях кончалась как-то иначе, более беззаботно, что ли, в магазин или на рынок бежал тот, кто был посвободнее. Здесь же это обязан был делать только тот, кому постановлено — раз и навсегда — закупать овощи.
И посуду по вечерам мыл тот, кому было назначено ее мыть еще до рождения Вальки, — его отец. Это была семья много работавших и рационально организовавших свою жизнь людей. Но, пообвыкнув, взяв на себя свою долю (это оказалась готовка завтраков и ужинов), втянувшись как-то в эту безрадостную деловитость, Таня почувствовала себя скорее не членом семьи, а участницей профсоюзного объединения по несению бытовых тягот. Так поставила дело мать, Ирина Валентиновна, и отец подчинялся ей, не вникая, почему и зачем. Он так много работал, что ему некогда было вникать в такие мелочи, как мытье посуды по вечерам. Он мыл посуду, а сын его, Денисов-младший, чистил в это время рядом с ним картошку на завтра.
Денисов очень скоро начал искать пути для получения им с Таней отдельного жилья. Он устал от матери, так казалось Тане, ему недоставало уюта или, напротив, безалаберности — необязательности завтрака из двух блюд, возможного отсутствия на ночь кефира. Ему хотелось оглядеться и самому выбрать и свой кефир и свой завтрак — свое гнездо, свитое по своим правилам. Слишком жестко была расписана его жизнь до женитьбы на Тане. С раннего детства.
Он вырос в большом южном городе с тремя бабушками-учительницами, из которых две были старыми девами. Родители работали с утра до ночи, препоручив его бабкам, им самим было некогда. Бабок его знали все, они учили весь город: обедневшая дворянская семья, с конца прошлого века посвятившая себя просвещению народа. С просвещением народа у бабок получалось лучше, чем с просвещением одного на всех внука. С малолетства он был «расписан» для каждой из них по часам и минутам: каждой надлежало заниматься с ним своим — языками, музыкой, математикой, литературой. К тому же они дружно прививали ему хорошие манеры. Валька самоотверженно отбивался, убегал к ребятам, прятался в сундуки в прихожей.
Дом был переполнен старыми вещами и нафталинными воспоминаниями, с раннего детства плотным кольцом окружали его семейные легенды. Он задыхался от назидательных примеров.
Меньше других наседала на него, по воспоминаниям Денисова, основная его бабушка, Нина Александровна.
Но когда родителей перевели по службе в Москву (бабушки остались далеко на юге) и Денисов постепенно вырос, выяснилось, что он все запомнил — умел шаркать ножкой (в некоторых случаях, в общении, скажем, с секретаршами директора, с редакторшами, вообще с женщинами, от которых что-то зависело пустяковое, но волокитно-бумажное, эта деликатность обхождения имела огромный успех), умел произносить с прононсом французские слова, обладал искусством быть рассеянно-вежливым и устанавливать жесткую дистанцию между собой и окружающими. С годами обнаружилось также, что «хорошее» происхождение, которого он мучительно стеснялся в детстве, воплощенное в тонконогих бабках в кремовых панамках, имело теперь над ним немалую власть. Об этом, впрочем, мы уже упоминали. Вспоминал он о своей родне мало, собственно вообще никогда и ни с кем, кроме Тани, но в последние годы начал смотреть на мир отчасти с высоты истлевших страниц шестой родословной книги, в которую были записаны его предки. Так иногда казалось Тане, и, вполне возможно, казалось несправедливо.
...Бабушка его Нина Александровна умерла недавно, она присылала им открытки на четырех языках, написанные круглым почерком учительницы, интересовалась Петькой и ни разу не пожаловалась на здоровье. До последних своих дней она преподавала в школе и отказывалась переезжать в Москву.
...Когда они поженились, а это было летом, Денисов повез Таню представляться бабке. Она встречала их на аэродроме в черном раскаленном «ЗИМе» — служебную машину прислал кто-то из бывших учеников, узнав, что Нина Александровна ждет приезда внука с невесткой. Едва вошли в дом, Нина Александровна села к роялю — «Танцуйте, дети мои!»: Моцарт, Бетховен, Мендельсон. Коротко стриженные волосы висели сосульками, длинной серой сосулькой висело и платье на истончившемся теле. Но это не имело никакого значения — загадочным образом гремел рояль под ее лягушачьими лапками, и лицо было живое, живее, чем у них с Валькой.
Когда бабушка Нина Александровна наконец утомилась, выяснилось, что к приезду долгожданных гостей не приготовлено ничего, кроме молока, меда и черного хлеба. Они пили холодное молоко из хрупких чашек, восемь огромных незашторенных окон глядели черными дырами южной ночи, Нина Александровна читала на немецком любовные стихи Гёте. Пахло старостью, книгами, печальным запахом запустения. Странное дело, в разных углах огромного кабинета был свой устоявшийся запах. Маленькие мягкие кресла начала века тоже пахли — долгим на них несидением. Нина Александровна снова села за рояль и играла совсем тихо, чтобы не разбудить Вальку, он ушел спать. «Я играю каждый вечер. Это меня поддерживает», — сказала она Тане. Проблемы бытоустройства — где они станут жить, как прошла свадьба, сколько было на ней человек, что сказали Денисовы-старшие — не интересовали Нину Александровну, она только спросила Таню, чем та предполагает заниматься после окончания университета. Услышав, что социальной психологией, кивнула, сказала, что в двадцатые годы читала Бехтерева, вспоминала книги Леви-Брюля. О Фрейде сдержанно отозвалась, что, по-видимому, он гениальный человек, но лично ей не близок, спросила, есть ли у Тани работы Фрейда, узнав, что нет, предложила подарить его книги, выходившие на русском языке, их собирал покойный ее муж, тут же включила верхний свет, быстро нашла на полке тонкие книжицы в прекрасном состоянии. Рядом стояли книги, принадлежавшие ныне к классике социологии, она и их подарила, подарила всю социологию начала века — для Тани огромное богатство. Освобождая вторую полку, Нина Александровна радовалась, что книги дождались наконец хозяйки. «Мне все время казалось, что они понадобятся в семье, — улыбнулась она, — нельзя позволять себе думать, что все уходит безвозвратно, видите, я оказалась права». Потом она спросила, какие Таня знает языки, Таня ответила, английский и французский, оба едва-едва, со словарем, только то, что нужно по науке. Нина Александровна ушла в свою комнату и вернулась с двумя книгами в руках, «это уже мои», — сказала она. Это был Паскаль, маленькая изящная книжка с золотым обрезом, и объемистый Монтень, обе на французском языке. Она молча положила их сверху на пачку книг и предложила Тане переписываться на французском...
Потом они зачем-то пили чай, потом она спросила Таню, кого та больше любит, Достоевского или Толстого, Таня бодро ответила, разумеется, Достоевского, кто же сейчас любит Толстого, это же несовременно, словом, порола какую-то принятую у них в компании в то время чушь. Нина Александровна вздохнула: «А я верна Толстому, он меня поддерживает. Когда объявили о начале последней войны, я ушла к себе и весь день читала «Войну и мир», муж сердился, дочь, Валина мать, на меня кричала, а я не вышла из своей комнаты до тех пор, пока не перечитала всю линию 1812 года...»
Незаметно они засиделись до четырех утра. «Ну-ну, — сказала Нина Александровна и похлопала Таню по руке невесомой ладошкой, — я-то мало сплю, а вам с дороги трудно, наверное. Но ничего, я вам рада, — тут она сделала паузу и улыбнулась, — и я вам сочувствую, быть женой непросто, вообще жить вместе с кем-то непросто, даже если это душевно близкий человек, а мой внук... — Она задумалась, маленькая фигурка в кресле, в темноте похожая на девочку. — Впрочем, нет, не знаю, не доживу. Интересно, куда уйдет то, что в вас заложено, в моего внука, в его детей?» — Она размышляла вслух, забывшись, как это бывает с одинокими старыми людьми, но не была жалка Тане в эту минуту. Жалкой, неотесанной, неповоротливо-тяжелой казалась себе сама Таня, со своей короткой, только что вошедшей в моду химической завивкой, ярко-голубой открытой блузкой и тугими, неуместно здоровыми, загорелыми руками.