Рай в шалаше
Шрифт:
Тетю Капу развлекать не требовалось. И вот что поразительно — чем немощней она становилась, чем больше глохла, тем большую осмысленность однообразному течению их дней, их застывшему — в каждой семье на свой лад — обиходу придавал сам факт ее участия в их жизнях. Она освящала их быт чем-то более высоким, чем закоптевшие кастрюли, постоянное ворчание на нехватку времени и вечные насморки у детей.
Покончив с выставкой, Денисов принялся чинить хозяйский магнитофон — знакомая картина, Хорошо, если ему не подбросят еще пылесос или велосипед. А то он и их починит.
Мужу здесь и вправду все чужие, кроме тети Капы. Вернутся домой, он Тане еще подсыпет: «Тоже мне, собрались дружные ребята-октябрята. Смешно!» Он не прожил с ними двадцать лет, он не пережил военную Москву. В чем его обвинять? В этом смысле его покойная бабушка,
...— Не грусти, девочка, — тети Капина сухонькая рука коснулась ее щеки, потревожила кончик носа, так в детстве проверяла она у них температуру, обе посмотрели на Денисова — тетя Капа никогда ни о чем не спрашивала.
Лицо мужа, склонившегося над магнитофоном, казалось совсем потухшим. Последняя неделя вымотала их обоих.
Столько лет все было в порядке, столько лет Денисов, казалось, прочно держал в руках свое хозяйство — дом, Таню, Петьку. Сколько сил потрачено, чтобы все текло, развивалось, плавно тормозило на житейских поворотах, — все было задумано с расчетом на максимальную прочность... Может быть, он устал от постоянного напряжения созидателя? Понадобилась мелочь, случайная гостья в доме, шальная минута... был ли Валька верен ей все эти годы? Этот вопрос не встал перед Таней ни разу — вот в чем дело.
...Включили музыку, начали собирать со столов, в соседней комнате хором запели «Катюшу», тетя Капа аккомпанировала.
— Валя, может, домой поедем?
Кивнул благодарно, подошел к тете Капе, поцеловал в голову, та, оглянувшись, улыбнулась ему и продолжала играть.
В машине, пока ехали, а ехать было неблизко, Денисов молчал, хмурился, что-то обдумывая, а потом предложил Тане пригласить тетю Капу к ним жить — насовсем: «Если мы этого не сделаем, мы не простим себе, когда ее не станет», и это торжественное «не станет» дало понять Тане, что вспоминал он об одинокой старости Нины Александровны, о своей перед ней вине.
— А где она у нас будет жить?
— Уместимся! — ответил Денисов. — Уступлю ей свой кабинет.
— А как же ты?
— Я? Я молодой мужик!
— Только ты сам ей предложи, так будет солиднее.
— Хорошо.
Дальше, до самого дома, они ехали в полном молчании. Как было бы хорошо, если бы тетя Капа согласилась к нам переехать, думала Таня, но ведь не согласится, не захочет их стеснять. А вот о муже своем, о том, что Денисов шел на то, чтобы быть стесненным, Таня не подумала. И это обстоятельство впоследствии, через много лет, когда тетя Капа давно умерла, не украсило Таню в собственных глазах, отнюдь.
И та поездка по пустынным в воскресный день московским улицам, припорошенным золотом облетевших листьев, и затухавшая блеклость осеннего дня, и мысли о забытых у Светки кастрюлях из-под салата, и мелькавшие в глазах постаревшие лица квартирных девчонок — все это слилось впоследствии в одно общее ощущение непривычной растерянности, которое владело Таней в те дни.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Первая трещина, первая искушающая мысль, что все не навсегда, можно ли определить, когда она у Тани появилась?
Таня жила тогда в маленькой комнатке, выходившей на общий балкон, куда после трапез собирались обитатели комнат второго этажа — загорали на раскладушках, глядели на озеро, без конца пили кофе по-турецки. По утрам, после завтрака, стрекот пишущих машинок, приходя на смену ночному стрекоту цикад, заполнял дом, спускался по крутой лестнице к озеру и, стелясь по воде, уходил к далекому противоположному берегу.
...Она жила тогда на Севане. Когда-то, еще до войны, построили себе армянские писатели на самом берегу Севана трехэтажный скворечник-башенку, всего пятнадцать тесноватых комнат безо всяких удобств, кроме вида на озеро и полной оторванности от цивилизации, — никаких развлечений, только работа. Полуостров был тогда островом, добровольные изгнанники прибывали на пароходике, он приплывал раз в неделю, привозя людей, продукты и почту. Но и теперь, когда построили перешеек и сказочный остров превратился в полусказочный полуостров, забитый по воскресеньям машинами, автобусами, интуристами и дымящимися самодельными шашлыками, деваться все равно было некуда — узкая полоска земли, их дом, ресторан, на горе две древние церкви. И сама Гора.
Тане всего этого удивительным образом тогда хватало. Петьке исполнилось три года, можно было рискнуть оставить их одних — Валентин отправил ее отдохнуть на Севан. По обменному фонду через Академию наук он достал ей путевку в Дом творчества писателей, посадил в самолет и звонил каждый вечер: «Я еще не списан с корабля современности?»
Первые дни Таня провела полной отшельницей. По тропинке, ведущей прямо от их дома, она карабкалась в гору, цепляясь за коварно крепкие с виду, обламывающиеся под руками пучки незнакомых трав, заходила в пустую прохладную церковь, ставила свечку. Ожидая, пока догорит, пыталась загадывать желания. Серьезных желаний, к ее удивлению, у Тани не возникало. Все сбылось к тем двадцати шести годам, все получилось замечательно и превосходно. Правда, надо было бы поскорее защитить диссертацию, и хорошо бы Петька поменьше болел, но ведь все дети маленькие болеют, и не все матери маленьких детей прямо так уж по плану защищаются.
Жить было весело, и компания в Москве была у них интересная, старая университетская компания. Мать и тетя Капа часто освобождали Таню на субботу-воскресенье. Они с Денисовым уезжали в подмосковные городишки, две-три семейные пары, останавливались в дряхлых гостиницах, бродили по деревянным улочкам, лазили по разрушенным монастырям, читали надписи на могильных плитах, тонувших в кустах чертополоха, а вечером кипятили чай у кого-нибудь в номере, разговаривая до утра обо всем на свете. О чем? Таня не могла вспомнить, — наверное, о литературе, об истории, которая окружала их в Суздале и Александрове, Верее и Ростове Великом; наверное, о будущем, о том, кем и как они станут, все они тогда еще не стали, начинали становиться. Никаких «Жигулей» ни у кого еще не было — были рюкзаки, расписания поездов и электричек, были переполненные загородные автобусы, была чесночная колбаса, ржавые помидоры, покупаемые в сельпо, божественные бычки в томате и к чаю в изобилии конфеты «Коровка», изготовляемые местными фабриками.
Было счастье.
...С той минуты, как Таня вошла в столовую — стальную челюсть, нависшую над озером, горделивую постройку последних лет, Таня почувствовала себя уютно. Ей, единственной русской, единственной москвичке, то есть единственной в доме гостье, предложили на выбор несколько столиков. Она выбрала тот, что был повернут к озеру, в самую его синь, соседи, достопочтенная семья руководящего критика, радостно приветствовали ее, предложив угощаться травой и помидорами величиной с подмосковные тыквы, глава семейства выбежал куда-то, и через несколько минут появилось блюдо со свежесваренной форелью, и они выпили за Танин приезд армянского коньяку, и девочка-студентка, их дочь, тут же стала расспрашивать Таню о новостях московской моды, а мать ее рассказывать, что она всего семнадцать дней как ушла на пенсию и ужасно, просто нестерпимо переживает, а глава семейства уже обсуждал с Таней обзор, опубликованный в «Вопросах литературы», Таня его, наверное, не читала, но неважно, важно другое, автор его так необъективен, так нетонок, посудите сами, например... И Таня слушала всех сразу, и с соседних столиков ей тоже улыбались и предлагали угоститься фруктами, и в столовой было шумно, как в детском саду, нет, шумнее, в детских садах дети вынуждены слушать свою воспитательницу, а тут воспитателями были сразу все взрослые, потому что детей оказалось, пожалуй, не меньше взрослых, Таня пожалела, что не взяла Петьку, но кто же мог предположить в Москве, что дом творчества, где как будто бы следует творить в тишине, окажется шумным караван-сараем. Грудных детей сажали попками прямо на обеденный стол, поддерживая за рубашонки одной рукой, и черноглазые, кудрявые, голоногие ребятишки хватали куски с тарелок, запихивали в рот, и все вокруг умилялись, какой энергичный, здоровый ребенок растет, как он хорошо кушает, вай, а когда ребенок начинал плакать и надоедал матери, он перекочевывал за другой столик, и его снова усаживали, часто мокрой уже попкой, и снова, смеясь беззубым ртом, он хватал куски, хватал незнакомых теть и дядь за носы, и все вокруг восхищались, и всем было хорошо.