Рай в шалаше
Шрифт:
Таня промолчала, Денисов засмеялся:
— Что сделала, то сделала, правда, Танюша? Жена есть жена, как сказал великий писатель Чехов А. Пэ. Вот что, жена, положи-ка сэру Ковалеву еще кусок кролика, зашифрованного под кличкой заяц. Кстати, Димыч, девица синечулочного типа, которую прислала мне твоя жена Катерина, оказалась весьма работящим существом, будь любезен, передай Катерине, я ею определенно доволен.
— Какая она девица, они с Катей ровесницы.
— У Катерины есть муж, у той нет, — следовательно, она девица по определению. Кстати, почему ты без жены?
— У нее вечерняя лекция, замена, все на кафедре болеют.
— У всех лекция. Все болеют. Впрочем, Димыч, она по-своему права: если Катерина к своим пятидесяти годам не станет профессором, она со своей высокой должности отбудет. У тебя мудрая жена, Димыч, она не желает, чтобы в будущем притесняли ее личность.
— Катрин у меня молодец,
— Димыч, передвинь организм, Татьяне нужно пройти к шкафу.
Время такое пришло — подоспела пора действовать. Денисов перешагнул сорокалетний рубеж. Перекочевывать через него многим из денисовских приятелей было, по-видимому, трудно. Правда, беспокойство у всех выражалось по-разному, но просматривались схемы. У Тани относительно этих схем и всего творившегося вокруг выбирания для себя той или иной схемы возникла своя гипотеза. Условно она называла ее «Быть в центре». Мужу она ее не излагала: гипотеза была обидной, во многом социологическая гипотеза о спортивном характере занятий наукой, а если шире — о состязательном характере любой человеческой деятельности и вообще жизни.
...Научный спорт получал в последние годы все большее распространение. Речь шла о некоем джентльменском наборе, который человек, занимающийся академической наукой, считал для себя к определенному возрасту обязательным получить, — будь то диссертация, премия, энное количество публикаций в знаменитых журналах, доклады на конференциях за границей. И, как итог, попадание в особый круг людей и репутаций, подпираемый весьма реальными жизненными достижениями, невидимое тавро, словно пропуск. Никто из соревнующихся, спроси его об этом, не мог бы объяснить своих ощущений словами, но именно пропуск, собственно ничего и не дававший более того, что человек сумел под ожидание его уже получить, и был высшей спортивной наградой. Многое из совершавшейся вокруг Денисова кипучей деятельности в Танину гипотезу подозрительно хорошо укладывалось, кроме, пожалуй, жизни и деятельности их приятеля, Дмитрия Ивановича Ковалева. Он стал доктором в двадцать пять, член-корром четыре года назад и был лишен честолюбивых комплексов: все пришло к нему само, начиная с исключительным образом устроенных мозгов, и пришло в срок. Он жил в тщательно отсеянном мире собственных событий и сам назначал себе, что есть событие. Сорокалетие не стало для Ковалева событием — он его просто не заметил.
Вот уже скоро пятнадцать лет, как он сидел дома. Где бы при этом географически ни располагался у Димыча дом — в Москве, в Академгородке под Новосибирском, потом в городке под Москвой, — всюду, куда его выписывали в качестве ценнейшей мозговой единицы, гарантировавшей высокий статус вновь организуемого научного центра, — везде повседневный обиход его жизни был одинаков. Дима, то есть, простите, в данном контексте Дмитрий Иванович, сидел дома, к нему приходили сотрудники, аспиранты, приезжали на консультации из других институтов и городов. В процессе разговоров пили чай, потом обедали, потом, ближе к вечеру, если требовалось, он уходил к себе в институт и шел пешком; как правило, его тоже кто-нибудь сопровождал. Часам к восьми-девяти Ковалев возвращался домой. «С утра до вечера на моей голове, каждый день нужен обед, каждый чих в мою жилетку, Таня, это кошмар, все, что приходит ему на ум, тут же на меня», — жена Димыча была по-своему героической женщиной, так, во всяком случае, она воспринимала себя и свой образ жизни. Семь раз в Париже на конференциях с мужем, два раза в Штатах, в прошлом году полгода в Англии, они много ездили вместе по миру, не говоря уже о бесконечных симпозиумах и съездах в стране, но возвращалась Катерина отовсюду недовольной, словно все время вела счет, что в эту жизнь вложила и что получила от нее в ответ. Париж, Лондон, машина «Волга», дача в академическом поселке Ново-Дарьино и количество сваренных борщей, вымытых тарелок, выстиранных рубашек друг друга явно не перекрывали. Баланс не сходился. Пылесос, полотер и пыльная тряпка в руках, рынок и магазины (последовательность действий можно поменять) и, с другой стороны, бережная готовность мужа ей неумело помочь... царство чистоты и порядка, о котором обычно мечтают женщины и которому готовы посвятить жизнь, Катерину это царство утомляло. И книги ее не радовали. Дмитрий Иванович был страстный собиратель, основные его деньги утекали туда, в книги, вернее, в потрепанный кошелек юного гангстера и торговца книгами по прозвищу Володя Бегемот. Кто-то из коллег сделал Ковалеву величайшую любезность, дав телефон таинственного и всемогущего Володи. И Володя Бегемот явился, низенький, чахленький, словно прозвище ему дали в издевку, такой же потрепанный и незаметный, как его портфель, пальтецо, как все его окружавшее, и с тех пор его серая неулыбчивая физиономия появлялась у них раз в неделю.
Володя мог все достать и доставал все даже теперь, когда книги внезапно исчезли, превратившись не в моду, а в некий фетиш, знак процветания и всемогущества их владельцев; Володя лишь повысил цены за свои услуги в несколько раз, только и всего. Не стоит здесь вдаваться в перечисление и описание подвигов и комбинаций Володи Бегемота. Отметим лишь, что у Ковалева, поскольку он очень рано, с юности, начал собирать книги и познакомился с Володей тоже давно, то есть начала деятельности обоих совпали во времени и их вершины, пики, так сказать, расцвет талантов тоже совпали (а Володя, несомненно, обладал талантом в своем роде выдающимся), — отметим лишь, что с годами библиотека у Ковалева образовалась лучше, чем у известного поэта Б., о чем поэт Б. в порыве откровенности тоже не раз, к радости Ковалева, публично заявлял... Да, но речь зашла о Катерине, или, как называл ее муж, Катрин. Так вот, что касается Катрин, то книжные богатства мужа ее не привлекали. Нет, она все читала: и подшивки старых журналов, «Былое», у Димыча собрался весь комплект, и «Старые годы», и мемуары, которые Ковалев обожал, — но все это было, как бы это сказать, не ее, не ею организуемо, добываемо, все это передавалось ей, как отдавалась зарплата, — само собой. И ей оставалось только ненавидеть серолицего Бегемота, к которому уплывала все большая по мере удорожания книг часть их денег, — за некупленные шубы, ненадеванные платья, непроколотые уши, поскольку денег на серьги все равно не хватало. Она не была барахольщицей, но в каждом человеке живет потребность в своих, а не чужих забавах.
И еще Катерина не любила разговорные забавы своего мужа. Друзья скульпторы, приятели художники, вечера в мастерских, беседы об искусстве под картошку с селедкой — этого она не переносила, и жалобно звонила Тане всякий раз, когда Димыч тянул ее в такие гости, и уговаривала Денисовых поехать тоже, и сидела там, близко к Тане прижавшись, возбужденно шепча что-то свое, не имевшее отношения, и враждебно косилась на кубы и пятна или вытянутые выше человеческого роста фигуры; в какую бы мастерскую они с Ковалевым ни приезжали, это были ее личные, живые враги, отнимавшие у нее, что отнимавшие?.. если бы она могла это выразить, и нехорошо, недобро смотрела она на своего Ковалева, когда он рассуждал...
А Димыч любил рассуждать и привык, чтобы его слушали. В этом кругу, кругу теоретической элиты, так, во всяком случае, многие из них себя ощущали, любили разговаривать об отечественной истории, пересказывать и объяснять прочитанное, сообщать как о величайшей новости то, что образованный человек, в общем-то, должен знать, но сообщать как-то иначе, потому что из уст, скажем, Ковалева, признанного выдающимся, надлежало выходить тоже только всему выдающемуся. Допустим, заходила речь о царском министре Витте, его фантастической карьере, падении, центральной неудаче, и Димыч, вступая в разговор, рассказывал какой-то факт о его поездке в Германию, вручении ему высшего ордена и давал свою трактовку. Вступал он так: «Дело в том, что...», далее следовало разъяснение. Если его перебивали, то уважительно, то есть не перебивали, а тоже вступали в общую мелодию, как вступает новый инструмент в оркестре, — вежливо. Перебивал его, по существу, лишь один Цветков, Цветкову дозволялось. И когда в их, ковалевском, кругу, кругу, повторяем, более высоком, чем денисовский, поминали Петра Первого или Алексея Михайловича и говорили, что вот, мол, не так уж были мы темны и невежественны, и Академия сельскохозяйственная была в Измайлове, ну да, конечно же, там, возле собора, станция метро «Измайловская», и щуки там плавали в золотых сережках, и деревья плодоносили, пород до сих пор неразгаданных, и грамотность была высокая, Василий Голицын, фаворит царевны Софьи, был по образованности человек необычайный, западный, и никакого тебе стиля а-ля рюс в его доме — Европа, судя по последним архивным разысканиям, так что Петр, возможно, перестарался, окончательно закрепив крепостное право, вот в чем беда, с того и пошло...
Слушая, Катя только презрительно щурилась, а Димыч между тем, воодушевляясь, забывал вопросительно на нее оглядываться. Тане же, если она при сем присутствовала, становилось неловко. И чудилось ей, что Димка так именно разговаривал как бы не от себя, это была не его интонация, человека скромного и тихого, лишенного сколько-нибудь яркого темперамента (не здесь ли крылось потаенное раздражение Катерины?). Ковалев выступал от имени клана Великих Физиков, Властителей дум, бывших властителей бывших дум, добавляла про себя Таня, не догадывающихся, что они бывшие.
Тут, пожалуй, следует оговориться, что вовсе не обязательно полностью разделять позицию Татьяны Николаевны Денисовой, но она думала именно так. Интонация, дозволенность «выступать» с позиции интеллектуального над окружающими превосходства шли оттуда, из тех времен, когда несколько ведущих стариков физиков и их ученики действительно были силой и что-то придумывали важное и голос их был слышен и весом, когда публицистические статьи могикан, опубликованные в толстых журналах, цитировались и мгновенно расходились по стране афоризмами. Каких-то десять — пятнадцать лет минуло, парадигма, проклятое слово, не дававшее Тане в последнее время покоя, покачнулась, но этого предупреждающего подземного толчка не заметили ни в физических лабораториях, ни в тех мастерских и избранных салонах, где Ковалев и его коллеги почитались главными гостями.