Райское яблоко
Шрифт:
– Сейчас не могу, очень много работы. – И трубку повесил, и не попрощался.
Она добиралась до дому весь вечер – плутала и путала улицы. Дома Агата купала больную хозяйку.
– Марина! Поди помоги мне, – сказала Агата, сморкаясь от пара в свой клетчатый фартук.
Она помогла. От тетки запахло печеной картошкой, а это был признак, что вымыли чисто.
Агата ушла, и Марина в красивой, измявшейся юбочке Ноны Георгиевны легла на диван и ладонями крепко зажала рот, чтобы не закричать. Утром она собрала в пластиковый мешочек все украшения, которые он подарил ей. Два тонких колечка, сережки, браслетик. Поехала на студию. Он был в кабинете, и дверь приоткрыта. Его золотые кудрявые волосы стояли над круглой большой головой, и сила была в каждом
– А я не успел позвонить, извини, – сказал он спокойно. – Опять оператор в запое, мерзавец. Не знаю, что делать.
– Не смей никогда мне звонить! Никогда.
Она захлебнулась. Он поднял мешочек и выбросил в мусор.
– Так будет надежней. Иди-ка ко мне.
Она подошла. Он быстро схватил, посадил на колени.
– Сиди и молчи! Ты следила за мной?
– Следила?
– А что тебя вдруг принесло?
И он, оттянувши назад ее голову, прижался смеющимся ртом к ее горлу. Она начала вырываться.
– Да тихо! – Он встал. – Я жду тебя в восемь.
– Не жди! Не приду!
– Придешь, моя радость. Ну, все, я работаю.
Приехала в восемь. Рыдала навзрыд, пока к нему ехала.
И так продолжалось не день и не два. Три года и целых три месяца. Весь ужас был в том, что любила такого. Потом она просто махнула рукой. Решение тихо созрело само и вот дожидалось последнего срока, как плод, оттянувший высокую ветку, ждет ветра, который сорвет его наземь. Как только умрет тетя Нона, она тогда сразу покончит с собой. Иначе нельзя. Нельзя жить с позором, нельзя жить так грязно. Кому она будет нужна после Зверева? На ней же никто не захочет жениться.
Иногда Марина принималась успокаивать себя тем, что этот позор должен все же закончиться. И если появится вдруг человек, который полюбит ее и такую, она ничего и не станет скрывать, а сразу расскажет и все объяснит. Сама же во всем виновата, сама! Сама ведь приходит, сама подставляет себя его жадному рыжему рту, хохочет, и плачет, и дышит со свистом. Вот мама бы поглядела! Она бы тогда еще раз умерла.
Марина понимала, что они с мамой совсем не похожи на Нону Георгиевну.
Вечером, уложив тетку поудобнее, убавив свет в ее ночнике, Марина не сразу уходила к себе, а стояла и внимательно рассматривала хрупкое, почти бескостное тело, мягко очерченное под одеялом, и маленькое, но волевое лицо с сухими и сжатыми плотно губами. Морщинистые щеки Ноны Георгиевны вечерами принимали светло-сизый оттенок, напоминающий цвет блеклых осенних пашен, и, глядя на эти морщины и губы, Марина вспоминала, как Нона Георгиевна прилетела за ней в Ереван после маминой смерти. Она была собранной, сильной и властной.
– Теперь ты ей будешь как дочка, – шептали соседки. – Своих-то детей Бог не дал, ты вот будешь.
Но Нона Георгиевна не собиралась племянницу сделать зачем-то вдруг дочкой. Она выполняла свой долг, но и только. А все эти сентиментальные чувства – возникни они – ей бы очень мешали. Марина жила и училась в Москве, была и сыта, и одета-обута, ей дали возможность готовиться в вуз, о ней беспокоились. В меру, конечно. Во всем остальном продолжалась та жизнь, какая была до Марины. Такой вариант их обеих устраивал. Видя, как Нона Георгиевна готовится, например, к конференции, внимательно и спокойно глядя в раскрытые перед ней книги выпуклыми глазами, как она разговаривает с коллегами по работе или даже просто покупает на улице мороженое, Марина убеждалась, что существуют женщины, которым семья не нужна. Никакая. Представить себе Нону Георгиевну меняющей пеленки или напевающей колыбельную, представить ее торопливой, тревожной, испуганной, скажем, болезнью ребенка, заплаканной и бестолковой равнялось тому, чтоб слетать на Луну. Хотя… Ничего не известно заранее. Кто мог бы подумать, что Нону Георгиевну судьба обречет вскоре на неподвижность и этот особенно жуткий и странный, на чем-то всегда остановленный взгляд?
А Зверев Марине сочувствовал.
– И как ты, бедняжечка, это все терпишь?
– Что значит – терплю? Что же, мне ее бросить?
– А я бы, наверное, бросил, не смог. И черт с ней, с московской квартирой! Не смог бы!
– Я не за квартиру терплю.
– А за что?
Она раскрывала глаза:
– Ты ведь шутишь?
– Зачем мне шутить? Я ценю свою жизнь. Надеюсь на лучшее ей примененье. Возьму и сниму вон «Джульетту и духи»! И будет не хуже Феллини!
– А если с тобой рядом кто-то страдает?
– Ну, тут ничего не изменишь. Конечно, всегда рядом кто-то страдает. Поскольку помочь все равно не могу…
– А если с тобой тоже что-то случится и ты тоже будешь страдать?
– Нет, не буду. На это ты не рассчитывай, детка.
Пару раз она попыталась вырваться.
– Я больше к тебе никогда не вернусь. – И плакала горько, навзрыд.
– Ну, иди. Иди. Я тебя не держу, моя радость. Захочешь вернуться, звони на работу.
Она возвращалась, она приползала, и он багровел, и веселое бешенство опять загоралось на рыжем лице. И снова под взглядом крестьянки в лаптях они, спотыкаясь, шли в спальню, и снова внутри ее все раздвигалось, сочилось, как спелый гранат своим огненным соком.
Когда он в очередной раз не открыл ей дверь, а свет в его окнах горел и по шторе ползла, как змея, чья-то тонкая тень, она полетела по улицам, врезалась в машину, стоящую на светофоре, а та, в свою очередь, не удержалась и врезалась в ту, что была перед ней. Вокруг все столпились, завыла сирена.
Она поняла, что убила кого-то.
Глава седьмая
Страсть
Сначала он думал, ему ничего и не нужно – просто смотреть на нее. Если она говорила, что вечером будет дома и можно прийти к ней, он приходил в назначенный час, садился в столовой и ждал. Их жизнь была тихой, почти что бесшумной: Агата купала хозяйку, Марина ждала с простыней. Потом они тихо несли этот кокон с большими глазами и мраморной пяткой, всегда задевающей глухо за мебель, в просторную спальню и там еще долго возились, кряхтели, журча по-армянски. Он ждал. Они выходили, садились за стол. Еда была вкусной, совсем не похожей на ту, что готовили бабушка с мамой. За столом говорили мало, Агата сокрушалась, что Марина ничего не ест. Иногда Агата принималась расхваливать Алешу и говорила, что на месте его мамы она бы гордилась таким, как он, сыном. Алеша в ответ усмехался: в их доме гордились успехами папы на сцене. И больше ничем. Это было святыней. Марина жила в ожиданье звонка. Она замирала, когда ей мерещился звук телефона. Потом убеждалась в ошибке, бледнела и отодвигала тарелку. Вскоре уходила Агата – надевала длинное черное пальто, накидывала черный шарф на пышные волосы, и дверь за ней громко захлопывалась. И тут начиналось блаженство. Они вместе мыли посуду, ее вытирали и ставили в шкаф. Марина шла в спальню проведать больную, из спальни журчала смущенная струйка. И все затихало.
Она возвращалась, садилась с ногами опять на диван. В ее красоте была мягкая робость, какая бывает в щенках и котятах. И волосы чуть отливали лиловым, когда пробегал отсвет фар по лицу. Алеша острил, и Марина смеялась. Он стал остроумным. Что с ним происходит, он не понимал. Все краски и запахи стали другими. Дышать было трудно.
Иногда раздавался телефонный звонок. Марина, вскочив, хваталась за трубку. Алеша и не догадывался, что нужно для приличия выйти из комнаты. Он оставался сидеть, и она говорила, отвернувшись, приглушив голос. Разговор не продолжался больше трех-четырех минут. Она возвращалась с каким-то наивным, хотя тоже робким восторгом в глазах, который почти не пыталась и скрыть, но чаще бывало такое, что он ее не узнавал: Марина бледнела, закостеневала. Она его, кажется, даже не слышала. Тогда он вставал и прощался. Она шла до двери, трепала его по руке, но мука была в ее милом и робком, как будто присыпанном снегом лице.