Разбойник и Мишка
Шрифт:
Недалеко от него, в воронке от снаряда, сидел санитар. Выглядывая из
воронки, он громко звал:
— Браток! Браток! Ползи сюда! А то убьют...
Но Ткачук, кажется, не слышал его призыва.
Вон собаки спускаются в лощинку и совсем скрываются из глаз.
В той стороне,
разорвался снаряд. Ткачук глухо простонал: «О-ох!..» И потерял сознание.
Он уже не чувствовал, как санитар подполз к нему, взвалил его к себе на
спину и пополз с ним в убежище-воронку. Там он резиновым жгутом остановил
кровотечение и перевязал рану. Ткачук будто сквозь сон услышал слова:
— Ну что ты, браток?.. Очнись. Собачки твои молодцы. Наверно,
проскочили...
...В этот же день в наш лазарет привезли раненых Разливая и Бобика.
Мы удалили у них осколки, и я поехал в медсанбат проведать Ткачука. Ему
уже сделали операцию, и он лежал на носилках в палатке, где находились и
другие раненые, подготовленные для эвакуации в тыл. Ткачук был бледен, на
лице у него обозначилась густая серая щетина. Он показался мне постаревшим
и очень усталым. На лбу у него выступил капельками пот и слиплась седая
прядка волос. Ранение было тяжёлое, с открытым переломом бедра.
Я успокаивал его:
— Ничего, Иван Тимофеевич, выздоровеешь. И помощники будут живы —
раны у них не тяжёлые.
Ткачук дышал учащённо и говорил прерывисто:
— Я всё перенесу... Эвакуируют меня... Я не хотел бы из своей
дивизии... Разливая поберегите. Пригодится...
В палатку вошёл хирург:
— Ткачук, вам нельзя много говорить. Берегите силы.
— Я не буду, доктор... Капитан живой?
— Живой. Спасли. Тебя спрашивал. Поблагодарить хотел.
Ткачук слабо улыбнулся.
— В полевом госпитале повидаетесь, — сказал хирург, — он уже там...
Прощаясь со мной, Ткачук сказал:
— Грише Дёмину поклон передайте. Золотые руки. На моего Серёжу
похож...
ЛЕБЕДКА
Всё началось с того, что у молодого бойца Сидоренкова произошло одно
за другим два несчастья. После тяжёлого ранения его не вернули в
стрелковую роту к боевым товарищам, о которых он тосковал, находясь в
госпитале, и направили в транспортную роту на конной тяге. Вырос он в
городе, никогда с животными дела не имел, был отличным стрелком, а тут —
на тебе, попал в обозники. Тащись теперь в хвосте боевой части, вези
разные грузы, собирай трофеи. А рядом с тобой пожилые обозники —
крестьяне, с которыми и поговорить-то не о чем: ведь они пороху не нюхали,
как он...
низкорослую монгольскую кобылёнку серой масти и огромную, как рыдван,
трофейную рыжуху, недавно отбитую у противника. У крупной кобылы
действительно был неуклюжий склад: седлистая спина, тонкая шея и большущая
голова с отвислыми ушами, которая почему-то показалась Сидоренкову похожей
на ящик из-под махорки. А ноги у неё были крепкие, как у буйвола, и
лохматые, будто в брюках клёш. Совсем не под пару аккуратненькой
«монголочке». К тому же эта «образина», как её окрестил Сидоренков, была
чужая. Всё вражеское он не принимал душой, и даже цвет немецких солдатских
шинелей казался ему лягушачьим, противным.
Запрягая рыжуху в первый раз, Сидоренков замахнулся на неё кулаком и
сердито крикнул:
— Ну ты, верблюд! Поворачивайся живее!..
Испугавшись, лошадь высоко задрала голову и замотала ею так, что
трудно было надеть хомут. Пришлось Сидоренкову залезать на повозку. А
товарищи посмеялись над ним:
— Да ты, Сидоренков, на дерево залезь аль на крышу!..
С усилием напяливая на массивную голову рыжухи хомут, Сидоренков
сердито ворчал:
— Стой, не крутись, дьявол... Не понимаешь русского языка... И всю
роту демаскируешь... Заметит тебя «рама» и, глядишь, «юнкерсов» призовёт
на нашу голову...
Обозная служба явно тяготила Сидоренкова, и своё недовольство он
вымещал на ни в чём не повинной лошади.
Старые обозники раздражали его своей медлительностью,
неповоротливостью. Он не мог забыть своих молодых друзей по стрелковой
роте, но в этом никому не признавался. Ему было стыдно перед солдатами
боевых подразделений, что он такой молодой и... в обозе. Чтобы быть под
стать обозникам, Сидоренко отрастил усы и ходить стал неторопливо,
вразвалку, а при разговоре покашливал и даже басил. Но всё это ему не
помогало: обозники считали, что он попал не в свои сани, а рыжуха — не в
те руки...
Испытывая на себе непонятную грубость человека, покорная на вид
лошадь стала проявлять злой норов: то остановится вдруг ни с того ни с
сего на полном ходу, а то вдруг так рванёт, что постромки летят.
— Ну погоди, противная тварь, — сквозь зубы ругался Сидоренков, — я
из тебя чёртов дух вышибу...
И чуть какая заминка — кнутом стегнёт.
Товарищи видят, что дело далеко зашло, журить стали: