Разрыв-трава
Шрифт:
За окнами зимовья стихли голоса Татьянки и Федоски, и показалось Максе, что телега колесами простучала. Опять, поди, черти принесли Трифона. Вот уж некстати. Макся поднялся на локте, глянул в окно. У крыльца распрягал коня Лучка, ему помогал Федоска. Обрадовался Макся. Поднял выше изголовье, чтобы все видно было. Услышав его возню, из-под нар выскочил ягненок, остановился, растопырив палочки-ноги, круглые глупые глаза его влажно поблескивали. Когда заскрипело крыльцо, ягненок стриганул под нары, затих там.
Лучка вошел с кожаной сумкой через плечо. Полушубок распахнут, из-под папахи во все стороны топырится растрепанный
Ты что это хворать вздумал? Лучка поставил сумку на лавку, притронулся холодной рукой к Максиному лбу. Эк тебя разобрало! Но ничего, сейчас я тебя на ноги поставлю. Самогону приволок целую четверть. Он подмигнул Максе, засмеялся и, открыв дверь, крикнул: — Танюха, бросай все к дьяволу, ставь самовар.
— Ты с какой радости загулял? — спросил Макся.
— А что, только с радости гуляют? Поминки справляю, Максюха.
— Какие поминки?
— А вот, — Лучка взял сумку, выкинул из нее на стол петуха и двух куриц с окровавленными перьями, всю птицу тестеву перестрелял. — Ка-ак шарахну из дробовки… Перья по всему двору.
Лучка весело засмеялся, лихо тряхнул головой. Пришли Татьянка и Федос, и он заставил их теребить кур, сам ходил взад-вперед по зимовью, рассказывал:
— У меня собака была охотничья. Такая, Максюха, собака, каких не часто встретишь. На белку идет, на медведя, на кабана, утку из болота достанет. А у тещи курица потерялась, потом еще одна. Теща на собаку грех возвела и науськала тестя… Стеклом толченым накормили. Пропала собака. Тогда я взял ружье и давай ихних курей изничтожать. Всех до единой истребил. Теща и баба моя, как куры, вокруг меня прыгают, руками махают, кудахтают. Баба побежала в Совет, Лазурьку привела, арестовать меня хотели. Арестуй попробуй, если у меня ружье в руках. — Лучка сел на край нар. — Правильно я сделал?
— Правильно. Кровь за кровь…
— Смеешься. Эх ты…
— Он смеется, а тебе надо плакать, — сказала Татьянка. — Герой выискался. Смерть куриная!
Федоска, тощий, длинный, согнулся, фыркнул.
— Заржал! — накинулась на него Татьянка, шлепнула по кудой спине. — Убирайся отсюдова! И Лучке: — Зря тебя не посадили в тюрьму!
— Дай-ка мне ремень, я тебе по спине врежу, — сказал Лучка.
Из хомута, висевшего у порога, она выдернула супонь, протянула брату:
— На, врежь…. — Лицо серьезное, брови насуплены, а в больших глазах смех, но не веселый, смех сквозь слезы.
Лучка сложил супонь вдвое, накинул на шею Татьянке, потянул к себе, со вздохом сказал:
— Ты молодец у меня, сестренка. — Никогда не соврешь, всю правду выложишь. Только тут ты ошибаешься, маленькая моя. Смерть я верно. Но не куриная. Однако знать тебе про это не надо. Иди готовь скорее ужин. — Оттолкнув сестру, Лучка пропел ладонью по лицу, прищурился, вроде бы во что-то вглядываясь, судорожно дернул щекой.
— Знаешь, Максюха, я иной раз жалею, что в живых остался. Сколько добрых парней положили на войне…
Донельзя был удивлен всем этим Макся, ему-то казалось, что живет Лучка куда с добром: баба у него ни умом, ни красотой не обделенная, нищета горло не сдавливает что же еще надо?
— Глупости собираешь, слушать лихо! — сказал ему сердито.
— Может быть, может быть… — Лучка соскочил с нар, подошел к рукомойнику, умылся, намочил голову, причесался: смирный и скучный сел за стол.
— Убери, Федос, куриц, чтоб глаза мои не мозолили. Ты, Максюха, выпьешь? — Из сумки достал бутылку, зубами выдернул пробку-колышек.
— Иди, посиди со мной маленько.
— Что он насидит, когда весь ослабший! — воспротивилась Татьянка. — Не вставай, Максим, поесть тебе в постель подам.
— Видал-миндал, повеселиться не дает, — усмехнулся Лучка. — Эх, бабы, бабы, проклятье рода человеческого. Все беды на свете от баб, Максюха. А ты, Федос, на стаканы не поглядывай, отучишься рукавом нос вытирать, пожалуйста.
— Нужно очень! — вспыхнул Федоска. — Духу ее не выношу.
— Придет время вынесешь. И не то еще вынесешь, братка. — Отодвинув стаканы, Лучка опять подошел к Максе, сел,
сказал протрезвевшим голосом: — От прежних друзей один ты остался, Максюха. Другие отодвинулись.
— То на себя, то на других наговариваешь…
— Нет, Максюха, отодвинулись, вижу, какое ко мне отношение.
— Плохо смотришь. Оттого-то и мерещится…
— А что смотреть? Ковыряют своими разговорчиками мимо ушей пропускаю. Грешил: от зависти бормочут. Про себя думаю: подождите, я вас еще заставлю удивляться. Жил этой думой, радовался, а теперь ничего не осталось, на душе склизь одна.
Замолчал Лучка, прикусив короткий ус. Плыли за окном сумерки ясного вечера, из двора доносилось меканье козленка; в запечье тонко, будто на тальниковой свистульке, пел самовар. И Максе хотелось, чтобы спокойствие этого вечера, эта негромкая тишина вытеснили из Лучкиного сердца промозглость, чтоб говорил он о чем-то другом, говорил с ясной и теплой задумчивостью, как бывало там, у нежарких партизанских костров.
— Чем ты хотел удивить мужиков? Расскажи…
— Что рассказывать, Максюха? По нашим, мужицким, понятиям это вроде как блажь… Но кому что. Я, к примеру, до смерти люблю в земле копаться, пытать, что она может уродить. Чудное это дело, диковинное. Лучка помолчал, сел поудобнее. Ты видел, бабы наши для красоты в огородах под окнами киюшку выращивают? Попал я в теплые края, вижу, произрастает наша киюшка, только она в три раза больше и по-другому называется кукурузой. Там она солнце любит, землю влажную. Приехал домой, стал узнавать, откуда взялась киюшка в нашем стылом, засушливом крае. Прадеды в ссылку семена привезли, кормиться ею думали. Не получилось. Но совсем не забросили. То один, то другой в землю зерно кинет. И прижилась, приладилась киюшка к сухоте и ранним заморозкам. В росте, конечно, поубавила и зерна такого не дает, как кукуруза. Так ведь без догляду прижилась… А если с доглядом? Яблоки и другая разная фрукта тоже должна к нашей земле приладиться. Как ты думаешь?
— Не думал про это, врать не хочу.
— Ты не думал, другие и подавно. Жизнь ни к черту не годная у нас. Одно знаем: веру беречь. Доберегли! Со стороны посмотришь на семейского, он вроде той киюшки умом не вверх, а вниз двинулся, от земли еле поднимается.
— Тут ты загнул, Лука.
— Загнул? Пусть… Не дал ей бог крыльев, нашей семейщине. Оно, конечно, верно, что не до мудреной огородины многим, не до садов. А у кого в закромах не пусто, выгоду свою упустить боится. Мой тесть такой… Ему все чудное, непонятное нож вострый. Что ему сады, красоты на земле, была бы утроба набита.