Разрыв-трава
Шрифт:
Поужинали торопливо, будто на пожар спешили.
— Ночевать будешь? — спросил Игнат.
— Поеду. Близко тут. Прошлым годом это место жить стал, у вашего батьки гостевал. Помер он? И мой батька помер. Давно уже. Дырку залечивали мне, тогда помер, а мать недавно померла. Тут дядя живет. К нему с сестрой кочевал.
Понемногу Бато разговорился. В улусе, сказывал, тоже ждут люди перемен, по-разному ждут: есть радуются, есть боятся.
— Ты как, не боишься?
— Я чужой скот пасу. У кого стадо больше, тот боится. Оно так… Но ить, Батоха, стариной
— Что мне вера давала? Ничего мне вера не давала, я не лама! — быстро заговорил Бато. — Кто лама, тому шибко плохо…
Уклончиво, невразумительно ответил ему Игнат:
— Оно, конечно, потому как вера ваша не настоящая.
— Зачем такой стал? — с удивлением и укором спросил Бато. — Совсем другой человек был. Эх-хе, Игнат, пропадать будешь, погубить себя будешь! Не надо… Солнце греет, степь широкая живи!
Узенькие глаза Бато светились участием, и Игнат закряхтел, потупился, угрюмо обронил:
— Никак жалеть вздумал… Давай говорить про другое.
Проводил Бато за ворота, подал руку.
— Забегай, когда тут будешь.
Дома, убирая со стола, повертел в руках стакан, тот, из которого пил Бато, поставил на место. По доброму-то стакан надо было выкинуть, он теперь вроде как опоганенный, грех из него пить верующему. Но разве меньший грех принимать человека как друга, сидеть с ним за одним столом, а потом, едва он за порог, выкидывать в помойку все, что от него осталось, все, к чему прикоснулись его руки? Отчего так верой установлено, что ежели ты не семейский поганый? Неужели на всем белом свете, среди тьмы всякого народа, одни семейские отмечены перстом божьим, одни они чисты?
Так и не решил, что сделать со стаканом Батохи, так и не убрал со стола. Как в теплую затхлую воду, погрузился в свои думы, вновь вспомнил похороны отца, свежую могилу его, вмиг присыпанную снегом и ставшую, как все другие. Что же такое есть человек? Многие теперь говорят: бога нет, души нет. Для чего тогда жизнь?
На дворе стемнело. В избах зажглись огни. Хлопали ставни окон, запираемых на ночь, скрипели ворота, сонно взлаивали собаки. Игнату стало ясно, что Настя сегодня не придет. Одному сидеть в пустой избе тягостно, а пойти, считай, некуда. Но почему ни разу не сходил к уставщику? Уж он-то все о вере знает. Можно прямо сейчас к нему…
Уставщика застал за вечерним чаепитием. В исподней рубахе, с рушником на шее, разомлевший, сидел он у медного самовара, тянул чай маленькими глоточками, тяжело пыхтел.
— Ты чего ко мне, по делу? — прогудел Ферапонт.
— Как сказать… Вроде бы и не по делу…
— Сейчас, сынок, приходят ко мне только для того, чтобы попросить что-то.
— Трудно живется людям, Ферапонт Маркелыч…
— Трудно, ох, трудно, вздохнул Ферапонт. Ну да вам-то что, сами все сбаламутили. Радуетесь, должно?
— Чему радоваться-то?
— Чего же не радоваться… Стариков можно теперь ни во что не ставить, меня, пастыря духовного, стороной обегать. Кругом слобода. На все ноги расковались, а только худо все
Не попреки и жалобы хотел услышать Игнат от Ферапонта, совсем за другим к нему шел. Помрачнел.
— Говоришь так, будто я во всем виноват.
— Не ты один. Но и ты. Все обольшевичились! — Ферапонт стянул с шеи полотенце, скомкал, бросил на лавку. — Дух свой унизили, чрево возвысили.
— А может, люди не виноваты в этом? Большие сумления в вере есть, кто на них ответит, распрояснит?
— Для истинно верующего не может быть никаких сумлений, а чуть пошатнулся, лукавый тут как тут. Зачнет сомущать на каждом шагу. Только истинно верующему не страшны ни люди-греховодники, ни козни нечестивого. А веру крепит молитва.
— Не всегда молитва поможет. Например, так… Бог запрещает человеку даже бессловесную скотину зря обижать. А мы людей другой веры презрением оскорбляем, есть с ним за одним столом гнушаемся. Это от бога или люди выдумали?
Ферапонт моргнул глазами так, словно их запорошило, придвинулся ближе к Игнату, спросил:
— А сам как думаешь? Игнат помолчал, сказал твердо:
— Не от бога это. От людей, от недомыслия.
— Хм, от людей, говоришь, — Ферапонт был, кажется, в затруднении, поскреб ногтем в бороде. — От людей… Не с того конца веревку тянешь, сынок. И не ты один так. Многие теперь на жизнь смотрят с одного бока, одно на уме имеют утробу свою насытить. Все помыслы к тому сводят, всю силу рук и ума на это кладут. Но оглянись на дело рук человеческих, и ты узришь, как все обманчиво, — голос Ферапонта отвердел, загудел густо и ровно. — Все, чего мы на этом свете добиваемся, чему радуемся, прах и тлен.
Игнат молча кивал. Он давно сам до этого додумался, ничего нового не открыл Ферапонт, но то, что уставщик мыслил сходно с ним, радовало, располагало к доверию.
— Только душа человека нетленна, бессмертна. Заметь, только душа. — Ферапонт поднял толстый, в рыжих волосинках палец, ткнул им, будто хотел вдавить свою мысль в наморщенный лоб Игната.
И о бессмертии души Игнат, конечно, знал без Ферапонта. Но верил ли? Сейчас, вслушиваясь в густой голос уставщика, он ощущал, как исчезает зыбкость мысли и все становится четким, определенным. Суть человека душа его. Тело одежда души. Обветшала одежда господь освобождает от нее, и предстанешь ты перед судом голеньким, нечем прикрыть ни пустоту, ни язвы, ни пороки.
А Ферапонт увлекся, заговорил нараспев:
— Твори дела, угодные богу, снимай грехи постом и молитвой, и будет твоя душа чиста, аки у младенца…
— А какие дела угодны богу? — остановил его Игнат.
— В писании сказано: не убий, не укради, не пожелай жены ближнего своего, ни осла его…
— Я так понимаю: делай людям добро и ты будешь чист перед богом? Верно я понимаю?
— Верно, сынок. Зло, причиненное другому, ущерб твоей душе.
Больше Игнат ни о чем спрашивать не стал, заторопился домой: боялся, не смутил бы вновь Ферапонт мысли каким неловким словом.