Разрыв-трава
Шрифт:
— Бабы, кто это?
— Батя мой, что ли? — Поля приложила к бровям ладонь козырьком. — Ну, точно, он. Куда это разбежался? Шею свернет, старый.
Викул Абрамыч осадил лошадь у молотилки, свернулся с нее, сдернул с головы шапку. Ветер растрепал его бороденку, взъерошил жиденькие волосы.
— Поля, доченька, мужика твово…
— Федоса? Убили? — Вилы выпали из ее рук, она медленно села на землю. — Ой-ой… Уби-и-или!
Ее пронзительный вскрик полоснул но сердцу.
Сбились в кучу, заплакали бабы. Тарахтела, гремела пустая молотилка. Ветер
Игнат велел Насте остановить молотилку, запряг лошадь, отправил Полю и Татьяну домой. Поздно вечером он и сам уехал. Перед этим подошел к Верке, спросил:
— Ну что, поедем?
Голос у него был глухой, тусклый. Она была рада, что даже в такую минуту Игнат вспомнил о ней, но ехать с тока сейчас, когда двоих уже нет, было невозможно, остальным бабам пришлось бы домолачивать хлеб чуть ли не до утра. Осталась и работала с каким-то ожесточением, вилы в ее руках угрожающе потрескивали.
Время было за полночь, когда отмолотились. В зимовье бабы повалились на нары, но долго не спали, вспоминали Федоса, других погибших мужиков и парней; это был очень грустный разговор и, видимо, очень необходимый: люди становились ближе друг другу, горе, тревоги словно бы породнили всех этих женщин, сделали сестрами. У Верки тоже было чувство родства с ними, но его, это доброе, омывающее душу чувство, разъедал страх: узнают бабы, что она укрывала Павла, отвернутся, и не будет ей места меж ними.
Рано утром на полевой стан опять приехал Игнат. Верке он сказал, что ее от работы на току освобождает.
— Будешь возить на размол хлеб. Ночевать всегда дома можно…
Заботливость Игната ее сейчас тоже не порадовала. Быть возле дома, как собака возле амбара, принуждена была не из-за хозяйства, из-за Павла, за хозяйством могут кое-когда присмотреть и соседи, а с ними она, опять-таки из-за Павла, дружбы никакой не водит, кто бы за чем ни пришел, старается поскорее выпроводить.
В деревню она приехала перед обедом. Окна в выстуженном доме были запылены, грязны. Темнота, неуют, тоска. Лук под кроватью не тронут, стало быть, Павел наверх не выходил. Защелкнув дверь, она подняла крышку в подполье. Он вылез закоченевший, зеленый, будто после лихой хвори, злобный, как хорек.
— Целые сутки не ел! Уморить меня хочешь? — свистящим шепотом принялся он ругать ее. — Где была? Почему не ночевала?
— Лезь на полати, я сейчас печку затоплю и поесть сготовлю. Она не стала ни оправдываться, ни рассказывать о гибели Федоса. Пообедав, запрягла лошадь и поехала на мельницу.
На мельнице Ферапонт был один. Сидел в зимовье над толстой книгой, вслух нараспев читал молитвы.
— Посиди, голубица, — ласково пригласил он ее. — Отыскал я в Святом писанин указание божье на времена наши. Речет святая книга: огонь и мор прокатится по земле от моря до моря, и наступит темное царство антихриста, изверятся, осатанеют от кривды и разврата люди. Тако ж и есть. Но пошлет господь на людей еще одну войну, какой белый свет не видывал, и сгорит в огне царство антихриста со всеми слугами его…
Верку пугал надтреснутый, но все еще мощный бас Ферапонта, пронзительный взгляд маленьких глаз, спрятанных в глубокие провалы орбит.
— Я пойду мешки скидывать. Домой надо мне возвращаться.
— Ну, скидывай. На ночь мельницу запущу, утром можешь муку забрать. — Постоянно будешь ездить?
— Постоянно.
— И слава богу. Будет время побеседовать. Слышь, голубица, мужик-то твой в бегах, сказывают, правда ли? Не запирайся передо мной, хранителем веры. Не враг я ни тебе, ни твоему коммунисту. Сейчас молчи. А будет в том нужда, смело приходи ко мне, доверься. Самим богом завещано мне быть пособником и щитом гонимых. Я могу укрыть твоего мужика…
Глаза его так и буравили, так и буравили Верку.
А дома ее поджидал Васька. Увидев его, Верка вспомнила, что Павел остался на полатях, и обомлела ну, как сыну вздумалось что-то там искать! Но Васька, видимо, только что приехал, намерзся на ветру, стоял у печки, обнимая руками чувал, долговязый, тонкий.
— Дай мне что-нибудь перекусить, собери харчишек и я поеду, — сказал он.
— На ночь-то глядя?
— Утром рано коров выгоняем, опоздаю.
— Одежонка у тебя худая, мерзнешь, поди?
— Сейчас нет. Но скоро придется в полушубок влезать. Ты мне не дашь на зиму батину борчатку?
— Новую? Ее подписала. Сдать надо. У нас еще есть полушубок хороший, убавлю его, и зиму проходишь. А лучше бы тебе, Васенька, в школу вернуться. Жалеть потом будешь, что безграмотным остался.
— Сидеть за партой сейчас, когда с тебя ростом, просто стыдно. После войны выучусь.
— После войны еще рослее будешь и совсем за парту не сядешь. А хочешь летчиком быть. С малой грамотой, думаю, не возьмут.
Васька нахмурился, отвернулся.
— Я бы учился, да тебя жалко. Замоталась, затрепалась, а ничего не хватает. Сейчас я сытый, с тебя ничего не требую.
— Дурак ты, Вася, совсем еще дурак. Для тебя работать мне не тягость, а радость. Снимайся с работы и учись.
— Подумаю, мама.
Он уехал в потемках. Верка проводила его за ворота, закрыла ставни окон, зажгла в доме лампу. Павел свесил с полатей лохматую, нестриженую голову.
— Зря его уговариваешь в школу вернуться. Когда он дома, мне из подполья шагу сделать нельзя.
— А ты ему покажись да расскажи, почему прячешься! — на Верку накатила внезапная злость. — Сын он тебе или кто? Ради чего без грамоты оставить хочешь? А за какие такие заслуги я должна от него, от себя кусок хлеба отрывать и тебя потчевать? Надоело мне все это до тошноты. Убирайся к чертовой матери!
— Опомнись, Вера! Тише, очень прошу тебя тише! — Павел озирался на окна, испуганно таращил глаза на нее. — Ты же у меня единственный и самый родной человек на свете. Без тебя я пропал.