Разум цветов
Шрифт:
ХРИЗАНТЕМЫ
Каждый год в определенный срок, который следует за днем, посвященным поминовению усопших, в один из последних великолепных дней осени, я набожно отправляюсь, чтобы посетить хризантемы там, где представится случай. Впрочем, безразлично, где покажет их нам добрый случай — в пути или дома. Это цветы наиболее универсальные, правда, вместе с тем самые разнообразные, но самое их разнообразие и сюрпризы сосредоточены, так сказать, как и сюрпризы моды, в каком-то определенном раю. В одно и то же время, как это бывает для шелков, кружев, драгоценностей и причесок, во времени и пространстве дается лозунг какими-то устами, созданными из лазури и света. И столь же покорные, как и самая прекрасная женщина, одновременно во всех странах под всеми широтами цветы повинуются священному приказу.
Достаточно поэтому войти в любой из стеклянных музеев, где под гармоничным покровом ноябрьского света выставлено на показ их несколько печальное богатство. Сейчас же видишь, какая за истекший год была господствующая идея, обязательная красота, сознательное усилие в этом особенном, странном и привилегированном мире, даже среди странного и привилегированного мира цветов вообще. И является вопрос: была ли эта новая идея действительно глубокой и необходимой идеей, внушенной солнцем, землею, жизнью, осенью или человеком?
Итак, я вчера восхищался этой ежегодной и нежной и пышной растительной
Теперь, когда формы сдались в плен, речь идет о том, чтобы победить область запретных красок, недоступных изысканных оттенков, которыми осень как бы отказалась наделить цветок, ее представляющий. В самом деле, она Щедро уступает ему все сокровища сумерек и ночи, все богатые оттенки зрелого винограда; она отдает в его распоряжение все темно-красные изделия дождя в лесу, всю серебряную работу тумана над равниной, инея и снега в садах. Она позволяет ему, главным образом, черпать из бездонного клада мертвых листьев и угасающего леса. Она уполномочивает его украшать себя золотыми монетами медалями из бронзы, локонами из серебра, блестками из меди, феерическими перьями, размолотой амброй, жжеными топазами, забвенными жемчужинами, дымчатыми аметистами, обожженными гранатами — всеми притуплёнными, но все еще сверкающими драгоценными каменьями которые северный ветер нагромождает в глубине оврагов и тропинок, — но она требует, чтобы он остался верен своим старым господам и носил ливрею тусклых и усталых месяцев, давших ему рождение. Осень не допускает, чтобы ее цветок изменил им и оделся в роскошные, ласкающие глаз одежды весны и авроры. И если она иногда допускает розовый цвет, то лишь под условием, чтобы он был взят у холодных губ, у бледного чела опечаленной, покрытой трауром девы, которая молится над могилой. Она строго ему запрещает все окраски лета, цвета слишком пламенной юности, слишком молодой и светлой жизни, слишком бьющего через край здоровья, слишком цветущей радости. Ни за что в мире она не согласна уступить ему веселых румян буйной киновари, царственного, ослепляющего пурпура. Что же касается до голубых красок утренней лазури, индиго океанов и больших озер, синевы барвинка и бурачника, то они запрещены ему под страхом смертной казни.
Однако благодаря какой-то оплошности природы мы видим, что цвет наиболее необыкновенный, наистрожайше запрещенный в мире цветов, которым в мире зонтиков, лепестков и чашечек единственно окрашен венчик ядовитого молочая, именно цвет зелени, исключительно представленный рабским, питающим растение листьям, внезапно проник за ревниво охраняемую ограду. Правда, что он туда прокрался благодаря недоразумению, в качестве изменника, шпиона, бледного перебежчика. Он клятвопреступно изменяет желтизне и боязливо окунает его в трепетную лазурь лунного луча. Он еще сумеречен и призрачен, как подводный радужный луч; он обнаруживается лишь перемежающимися, так сказать, отблесками, на самой закраине лепестков; он робок и готов обратиться в бегство, он хрупок и обманчив, но он несомненен. Он проник, он существует, он говорит о своем присутствии; он утвердился, усиливаясь со дня на день, и возможно, что через эту брешь, которую он проломил в твердыне света, ворвутся в девственную область все радости и великолепия отлученной до сих пор призмы и приготовят для наших глаз новые празднества. В стране цветов это великая новая достопамятная победа.
Не подумаем, однако, что ребячески-нелепо так сильно интересоваться капризными формами и новыми оттенками цветка, не приносящего плодов, и не обрушимся на тех, кто старается сделать его более прекрасным или диковинным, как Лабрюйер [25] обрушился некогда на любителей тюльпанов и слив. Помните эту талантливую страницу: "Любитель цветов обзавелся садиком в предместье города; он бежит туда с восходом солнца и возвращается с его закатом. Вот он остановился и застыл как вкопанный среди своих тюльпанов перед «Отшельником»; он широко раскрывает глаза, потирает руки, наклоняется, смотрит на него пристально; никогда он не видел его столь прекрасным, и сердце его расцветает от радости; но вот он покидает его для «Восточного». От последнего он идет к «Вдовцу», переходит к "Золотому Знамени", затем к «Агату» и наконец возвращается к «Отшельнику», где застывает, где устает стоять, где садится, где забывает об обеде. И в самом деле, он весь в разных оттенках, увенчан каймами, словно покрыт маслом, весь как бы собран из отдельных частей. У него прекрасное дно и прелестная чаша. Он созерцает его, любуется им. Всего менее он восхищается тем, что в этом есть от Бога и природы. Он идет не дальше луковицы своего тюльпана, которой не продаст за тысячу экю и которую уступит даром, если бы тюльпаны вышли из моды и заменились хотя бы гвоздикой. Этот благоразумный человек, имеющий добрую душу, хорошее воспитание и религиозные убеждения, возвращается домой усталый, голодный, но довольный своим днем: он видел свои
25
Лабрюйер Жан де (1645–1696) — французский писатель, мастер афористической публицистики.
Говорите ему о богатстве жатвы, об обильном урожае, о хорошем сборе винограда: он интересуется только фруктами, не теряйте слов — он вас не услышит. Говорите ему 0 фигах и о дынях, скажите, что грушевые деревья ломятся в этом году под тяжестью плодов, что персики уродились в изобилии. Это для него чужой язык, он привязан только к своим сливам, он не ответит вам. Не говорите ему также 0 ваших сливах, он любит только одну разновидность, все Другое вызовет его улыбку и насмешку. Вот он подводит вас к своему дереву, искусно срывает эту редкую сливу, открывает ее, дает вам половинку и себе берет другую. "Какое мясо, — говорит он вам, — попробуйте только, не божественно ли? Вы нигде ничего подобного не найдете". При этом ноздри его раздуваются, он с трудом скрывает под наружной скромностью свою радость и тщеславие. О человек поистине божественный человек, которому нельзя достаточно надивиться, о котором будут говорить через много веков дайте мне наглядеться на его лицо и фигуру, пока он жив, дайте мне запомнить черты и осанку человека, который единый из смертных владеет подобною сливой".
Ну и что же? Лабрюйер не прав. Охотно прощаешь ему его неправоту в благодарность за это милое окошко, которое он один среди всех писателей своей эпохи раскрыл нам таким образом на неведомые нам сады XVII века. Его любитель цветов, конечно, несколько ограничен. Несомненно однако, что именно его несколько ограниченному любителю цветов, его несколько маниакальному садоводу мы обязаны нашими очаровательными цветниками, нашими овощами, самыми разнообразными, обильными и сочными, нашими изысканными фруктами. Взгляните, например, по поводу хризантем, на те чудеса, которые теперь созревают в самых крошечных садах среди длинных, искусно приготовленных жердей, терпеливых и щедрых шпалер. Еще нет ста лет, как они были неизвестны, и мы обязаны ими бесчисленно мелким усилиям целого легиона маленьких, более или менее узких и смешных искателей. Только таким образом человечество приобретает все свои богатства. Нет ничего ребяческого в природе, и если мы страстно заинтересуемся листиком, травинкой, крылышком мотылька, гнездом, раковинкой, мы обвиваем свою страсть вокруг чего-то маловажного, которое, однако, всегда заключает в себе великую истину. Видоизменить наружность цветка само по себе вещь, конечно, если хотите, незначительная. Но стоит несколько подумать, и оно приобретает огромные размеры. Не значит ли эго ограничить или обойти глубокое и, быть может, существенное, но, во всяком случае, не вековечные законы природы? Не значит ли это перейти за пределы, принятые слишком покорно, не значит ли это непосредственно примешивать нашу мимолетную волю к воле вечных сил? Не значит ли это дать идею о каком-то особенном, почти сверхъестественном могуществе? И хотя благоразумие запрещает нам предаваться слишком честолюбивым мечтам, однако не позволяет ли нам это надеяться, что со временем мы сумеем выходить за пределы других законов, не менее вечных, но более близких к нашей собственной жизни и более для нас важных? Ибо в конце концов все сцеплено между собой, все держится за руку, все повинуется тождественным невидимым началам, все имеет те же требования, все причастно одной и той же душе, одной и той же сущности в устрашающей и удивительной загадке жизни. Самая скромная победа, одержанная по поводу цветка, может нам со временем открыть бесконечную тайну…
Вот почему я люблю хризантемы, и вот почему я с братским любопытством слежу за ее эволюцией. Среди комнатных растений она наиболее покорная, наиболее кроткая, наиболее, так сказать, плавкая и внимательная из всех, какие мы с давних пор встречаем. Она приносит цветы, пропитанные мыслью и волею человека, так сказать, очеловеченные. И если растительный мир должен со временем открыть нам ожидаемое слово разгадки, то, может быть, мы узнаем первую тайну существования при посредстве этого цветка могил, точно так, как в другом царстве жизни мы, вероятно, откроем тайну животного существования через посредство собаки, верного и почти мыслящего сторожа наших жилищ…
СТАРОМОДНЫЕ ЦВЕТЫ
Сегодня утром, посетив свои цветы, окруженные белой изгородью, которая защищает их от мирных, пасущихся на лугу коров, я мысленно обозревал все то, что расцветает в лесах, на лугах, в садах, в оранжереях и в теплицах, и я думал о том, как много мы обязаны чудесному миру, посещаемому пчелами.
Знаем ли мы, чем было бы человечество, если бы ему неведомы были цветы? Если бы не существовало цветов, если бы они были скрыты от наших глаз, как, вероятно, скрыты тысячи зрелищ, не менее волшебных, которые нас окружают, но которых не постигает наше зрение? Были ли бы тогда наш характер, наша мораль, наша способность к красоте и счастью такими же, как теперь? Мы, правда, нашли бы в природе другие великолепные свидетельства Роскоши, изобилия и прелести, другие ослепительные игры бесконечных сил: солнце, звезды, лунный свет, лазурь небес и океана, зори и сумерки, гору и долину, лес и реки, свет и деревья, и, наконец, всего ближе от нас, птиц, драгоценные каменья и женщину. Все это составляет украшение нашей планеты. Но за исключением трех последних, принадлежащих, так сказать, к одной и той же улыбке природы, каким серьезным, строгим, почти печальным стало воспитание нашего глаза без смягчающего влияния, которое привносят цветы. Предположите на минуту, что наша планета их не знает: огромная, самая очаровательная область нашей психологии была бы уничтожена или, по крайней мере, не была бы открыта. Целый мир отрадной чувствительности навсегда спал бы в глубине нашего сердца, ставшего более жестким и пустынным, и в нашем воображении, лишенном прелестных образов. Бесконечная вселенная красок и оттенков была бы нам открыта лишь неполно в нескольких просветах неба. Чудодейственная гармония света, который, отдыхая, изобретает без конца все новые радости и как бы наслаждается сам собою, осталась бы нам неизвестной, ибо цветы первые разложили призму и образовали самую утонченную часть наших взоров. А волшебный сад ароматов — кто бы нам его открыл? Несколько трав, несколько пахучих смол, несколько плодов, дыхание зари, запах ночи и моря одни возвестили бы нам, что по ту сторону зрения и слуха существует скрытый рай, где воздух, которым мы дышим, превращается в блаженство, не имеющее имени. Подумайте также о том, чего лишился бы голос человеческого счастья. Одна из благословенных вершин нашей души стала бы почти немою, если бы цветы в течение столетий не питали своею красотою язык, которым мы говорим, и мысль, которую пытаются закрепить самые счастливые часы жизни. Весь словарь, все выражения любви проникнуты дыханием цветов, вскормлены их улыбкой. Когда мы любим, воспоминания о всех цветах, какие мы видели и вдыхали, сбегаются к нам, чтобы населить своим знакомым блаженством сознание чувства, которого счастье без них было бы бесформенным, как горизонт моря или неба. Цветы накопили в нас, начиная с детства и даже гораздо раньше, в душе наших предков, безмерный клад, наиболее близкий от наших радостей, из которого мы черпаем каждый раз, когда желаем почувствовать благосклонную минуту жизни. Они создали и разлили в мире наших чувств благоуханную атмосферу, в которой любви отрадно дышать.