Река Гераклита
Шрифт:
Он достиг фабричного района. На фоне светлеющего неба вырисовывались высокие трубы. Хмурые, серые, невыспавшиеся люди брели как обреченные в сторону этих прокопченных труб. То были его соотечественники, люди одной с ним крови, и такие же люмпены, как и он, учителишка музыки со случайными заработками, но смотрели они отчужденно и недобро, не признавая в нем своего.
— Посторонись, барин! — в упор сказал кто-то серый, когда Рахманинов остановился на углу улицы.
Его задевали, толкали — походя, случайно, спросонок, а Рахманинову в его болезненном состоянии казалось,
— Сергей Васильевич! — окликнул его молодой голос.
Рахманинов оглянулся: с приветливой улыбкой к нему подходил румяный юноша в распахнутой студенческой шинели и сдвинутой на затылок фуражке.
— Не признали? Пашинцев — медик. Мы встречались в доме Боярышникова. Вы обучали его дочку на фортепианах, а я натаскивал сынка по точным наукам. И оба — без малейшего успеха.
— Здравствуйте, Пашинцев, — обрадовался Рахманинов — в крепком юноше-студенте была защита против растекающейся по улицам серой враждебной массы.
— Вы плохо выглядите, — участливо сказал медик.
— Мне что-то неможется… И потом… эти люди — они нас ненавидят.
— Рабочие?.. А за что им нас любить?
— Это страшно…
— Это еще не страшно, но будет страшно, можете не сомневаться. Пусть не нам с вами лично, вы — музыкант, я — исключенный студент, но очень многим из нашего окружения.
— Вы будто радуетесь.
— Конечно! За Россию радуюсь — просыпается народ. Помните, что Чехов говорил о рабьей крови? Выжимается она помаленьку из жил, другая бежит кровь.
— Пусть выжимается, лишь бы не хлынула.
— Революции редко бывают бескровными.
— Вон вы куда хватили!
— А вы что думаете?.. Сами же предсказали. — И студент сипловато, но очень музыкально и обескураживающе громко запел:
Они гласят во все концы: «Весна идет, весна идет! Мы молодой весны гонцы…»Трое полуинтеллигентных юношей — заводские техники, электрики или метранпажи — дружно подхватили:
«Она нас выслала вперед!» Весна идет, весна идет!..Недоуменно и отстраненно прислушивался Рахманинов к собственному романсу, звучавшему в исполнении этих молодых людей как песнь-призыв, почти как гимн.
— А вы чего не подтягиваете? — запальчиво бросил Рахманинову один из подошедших.
— Это он музыку сочинил, — заступился за Рахманинова Пашинцев.
Смягчившиеся взгляды сохранили проницательность, и тот же молодой человек сказал с усмешкой:
— Похоже, они сами не понимают, чего сочинили.
И все трое со смехом удалились.
— Наверное, он прав, — задумчиво произнес Рахманинов. — А почему я должен понимать? Музыкант отзывается миру, как эхо.
— Прощайте, эхо, — сказал Пашинцев. — И отзывайтесь дальше миру. Это умнее ваших рассуждений, — и, не оглянувшись, растворился в толпе…
Забили колокола московских
Как ни рано он вышел, но все-таки опоздал к началу службы. Сняв шляпу, он вошел в церковь, затеплил свечку перед образом Божьей матери и пробрался среди молящихся поближе к клиросу.
Регент подал знак, и хорошо спевшийся хор высоко и чисто запел славу вседержителю. И, наверное, лишь один всевышний знал, что в душе скромного прихожанина в поношенном пальто эти храмовые распевы обратятся в «Литургию святого Иоанна Златоуста» и «Всенощное бдение».
Добротная московская квартира, принадлежащая, судя по солидной, тяжеловесной обстановке, какому-нибудь рвущемуся к культуре второгильдийному. За высокими дверями одной из комнат кто-то старательно барабанит по клавишам рояля. Это всего лишь гаммы, но приникшей к замочной скважине дебелой красавице в «шали с каймой» слышатся райские звуки.
Этого никак не скажешь о выражении лица молодого педагога Рахманинова. Хорошо, что старательный ученик так занят белыми и черными пластинами из слоновой кости, что не оборачивается на учителя, иначе он раз и навсегда прекратил бы занятия музыкой. Такую гримасу уныния и скорби, что исказила длинное лицо Рахманинова, осваивают долгими упражнениями факельщики похоронных процессий. Туманящийся время от времени взгляд Рахманинова с чувством, близким ненависти, прикован к круглому, глупому и упрямому затылку ученика.
И тут напольные часы уронили шесть веских ударов. Рахманинов провел ладонями по лицу и словно снял паутину скуки. Лицо осталось печальным и больным, но в глазах забрезжила жизнь.
— Довольно, дитя мое. На сегодня все. К следующему уроку приготовишь то же самое. Только как следует. Уговорились.
— Уговорились, Сергей Васильевич! — радостно сказал ученик, и затылок его перестал быть глупым, да и весь он обернулся живым и славным мальчиком.
— Ну, как он? — жалостно спросила молодая мать, поджидавшая Рахманинова у дверей.
— Вторым Рубинштейном не будет, но гаммы, наверное, выучит.
— Вы уж постарайтесь, Сергей Васильич. Нам в купечестве теперь нельзя без музыки.
— Я стараюсь, сударыня. Но ведь не только во мне дело.
— Спасибо вам! — Женщина протянула ему руку и, как врачу, из ладони в ладонь передала плату за урок.
И хотя это повторялось каждый раз, Рахманинов не понял, смутился, неловко пробормотал: «Что это?.. Ах, благодарствую!» — шапку в охапку и бежать.
Вечером Рахманинов одевался в своем мрачном номере. Он осторожно натянул ветхую белую рубаху с обтрепанными рукавами, пластрон, черную «бабочку», потом надел лоснящийся на рукавах концертный фрак…