Река Гераклита
Шрифт:
У подъезда дома Ладыженских Рахманинов велел извозчику ждать, поднял Петра Викторовича на второй этаж и вручил драгоценную ношу его супруге.
— Вы не зайдете?.. — пролепетала Анна Александровна.
— Полагаю, вы сами сумеете уложить мужа в постель, — и, хватаясь за перила, Рахманинов кинулся вниз — вонючие номера «Америки» казались сейчас землей обетованной.
Такова была жизнь Рахманинова в пору жесточайшего душевного кризиса. День начинался у Андроникова, кончался у костра цыганской песни или в розысках беспутного Ладыженского.
Маленькая, будто усохшая голова Рахманинова повернулась на подушке,
За окнами была ночь. Слабый свет настольной лампы, отгороженный от больного экраном, падал на лицо девушки, в которой нелегко признать пухлогубую Наташу Сатину. Пожалуй, лишь врожденная смуглота, пышные каштановые волосы и чистый высокий лоб напоминали о прежней Наташе, ставшей красивой, статной девушкой с волевым и терпеливым ртом. Наташа неотрывно глядела на пребывающего в забытьи больного. Вот он застонал, перекатил голову на подушке. Наташа подошла, поправила сползшее одеяло, вытерла взмокший лоб, взбила подушку. Приложила ухо к тяжело бьющемуся сердцу Рахманинова и вернулась на свое место.
Приоткрылась дверь, в комнату вошла другая девушка, — эту узнаешь сразу: Марина. Она вовсе не изменилась, просто ее стало много больше — маленькое золотистое чудо стало большим золотистым чудом.
— Идите отдыхать, Наталия Александровна, — сказала она приглушенным, но полным грудным голосом. — Так и не проснулся? — это о больном.
— Раз-другой открыл глаза, но без света в них. Худо ему, Марина, так худо!..
— Самое худое позади, — своим полным умиротворяющим голосом сказала Марина. — Доктор давеча вашей матушке сказывал. Сама слышала.
— Дай-то бог!.. Я пойду. Тебя сменит Софья Александровна.
— Да пусть спит себе спокойно. Ей заниматься надо, а я и днем отосплюсь.
— Нет, нет, ты и так замучилась.
— Воля ваша, — и Марина заняла Наташино место.
Но как только за Наташей закрылась дверь, она подошла к иконе, озаренной теплым светом лампадки, опустилась на колени и зашептала:
— Господи, пошли исцеление Сергею Васильичу!.. Господи, яви свою милость, прогони болезнь…
Рахманинов громко застонал. Марина поднялась с колен и подошла к больному.
— Проснулись, Сергей Васильич?..
Рахманинов не видел и не слышал ее, хотя глаза его широко распахнулись. Но взгляд их был обращен вовнутрь. В каком-то искаженном смещенном виде являлось то, что опрокинуло его на эту кровать. Перед ним возникало то, потное, красное, растерянное и нетрезвое лицо Глазунова, потерявшего власть над оркестром, равнодушно убивавшим его симфонию, и Рахманинов слышал эту любимую и проклятую музыку; он видел насмешливое лицо Цезаря Кюи, брезгливое — издателя Беляева, видел себя, забившегося в темный угол ложи, но и сюда доносились смешки, ропот, кашель, сморканье распоясавшейся публики; видел себя удирающего по темной театральной лестнице и сразу — Верочку, сжигающую в камине его письма: связку за связкой,
Рахманинов заметался. Марина положила ему руку на лоб.
— Бедный вы наш! — певуче, с крестьянской жалостью произнесла Марина, и ее тихий голос нарушил безмолвие, окутавшее больного.
— Я слышу, — проговорил он, и пустой взгляд его сосредоточился. — Милая, — голос звучал глубочайшей нежностью, — ты пришла?.. Я так ждал тебя… — Его руки потянулись к ней, и длинные, худые пальцы цепко ухватились за шаль, спущенную с плеч.
— Сергей Васильич, миленький, да что с вами?..
— Я знал, что ты придешь. Всё ложь, всё ненужно, есть ты и я.
Он притянул ее с невероятной для больного, истощенного человека силой. Марина ничего не понимала: в его глазах были узнавание и радость, а слова никак не могли относиться к ней. Она не знала, что делать, губы ее беспомощно поползли.
— Любимая, — говорил Рахманинов, — поди ко мне. Я так истосковался… Боже, как мне было плохо!..
Марина была сильная девушка, но не бороться же с больным, к тому же она привыкла жить в атмосфере обожания Рахманинова, да и древнее чувство покорности давило, и она оказалась в его объятиях. Он шептал, бормотал бессвязные слова, из глаз его бежали слезы, ее обдавало двойным жаром: температуры и страсти, и голова ее закружилась. Она никогда не слышала таких слов, ее залетка Ваня предпочитал язык угроз и жалоб, а также речь жестов, порой весьма резких, и она беспамятно вбирала в себя то, что предназначалось другой.
Марина целовала Рахманинова, гладила его влажные, спутанные волосы и продолжала это делать, когда он затих на ее плече.
— Жалкий вы мой. — сказала она из глубины души и осторожно высвободилась.
Рахманинов спал, дыхание его было ровным, глубоким, и покой лежал на потемневших веках…
…Было уже утро, когда Рахманинов проснулся. Он увидел пыльный солнечный луч, проникавший меж занавесок, и склонившееся над ним лицо младшей Наташиной сестры Сони.
— Соня, — произнес он тихо, — почему вы здесь?
— Очнулся! — охнула Соня и, распахнув дверь, закричала: — Наташа!.. Наташа!.. — Повернулась к Рахманинову: — Сереженька, милый, а где мне быть?
Прибежала Наташа и остановилась в дверях, задохнувшись не от быстрого бега, а от счастья при виде чистых, разумных глаз Рахманинова.
— Наташа, Сережа удивляется, почему я у себя дома, а не в околотке или арестантских ротах.
— У себя дома? — повторил Рахманинов.
— Милый, неужели вы совсем ничего не помните?
— Здравствуйте, Сергей Васильич, с выздоровлением! — послышался звучный голос Марины.