Река Гераклита
Шрифт:
— Очень образно! Откуда вы их знаете? — спросил Шаляпин.
— У нас тут мужик есть — Иван. Каждый вечер новые приносит.
— Подать его!..
— Не пойдет, — перестала улыбаться Марина.
— Как так не пойдет? Скажи ему: Шаляпин зовет.
— Не пойдет!
— Экий гордец!
— Оставь, Федор, — вмешался Рахманинов. — Я же говорил тебе…
А на кухне шло свое веселье — Иван обрывал палец о балалаечные струны и каким-то не своим, противным голосом пел явно не в сельской глуши подслушанные песни:
ИВошла раскрасневшаяся, радостная Марина, но, услышав куплет Ивана, омрачилась:
— Что это за гадость?.. Небось в остроге набрался?..
— А хоть бы и так? Нешто там не люди обретаются?
— А я пела дуэтом с Шаляпиным, — гордо объявила Марина.
— Чего ты еще с ним делала — ду-плетом? — ощерившись, спросил Иван.
— Дурак!
Иван поднялся и, не зная, куда девать гнев, изо всех сил хватил балалайкой об пол, превратив в щепу.
— Вот сумасшедший!.. Чем старше, тем дурее.
— Выйдем! — Иван схватил ее за руку, выволок на улицу.
— Пусти. Больно.
Он отшвырнул ее руку. Они прошли под копенку, накошенную с лужка перед домом.
— Долго ты меня будешь мучить? — спросил Иван.
— А ты меня?
— Ты же перестарок! — жестко и горько заговорил Иван. — Вековуха. Все девки, какие есть, и уродины, и кривые, и кособокие, замуж повыскакивали, а ты — как порченая!.. Пойми же наконец, нельзя весь век у чужой жизни крутиться. Ну, кто они тебе? Они, как вурдалаки, всю кровь из тебя выпьют, а после вышвырнут.
— Что ты все собачишься на хороших людей? Сволочь ты неблагодарная!
— А за что мне их благодарить?
— Кто тебя из острога вытащил? Кабы не они, затопал бы по Владимирке.
— Наладила: «они», «они»! Наталь Лексанна упросила отца к губернатору пойти.
— Старика Сатина не больно упросишь. Зятю он не мог отказать. Тот весь долг по Ивановке на себя взял.
— Ну и ляд с ним… А этому… бренчале, я все равно не прощу.
— Чего ты ему не простишь?
— Сама знаешь.
Марина сказала с болью:
— И чего я не понесу от тебя? Я ведь здоровенькая. Тогда бы все само решилось.
— Видать, я в неволе плохо размножаюсь, — грустно пошутил Иван. — Вот что, хватит, заберу я тебя. Отбегалась, не девчонка.
— Что ж, коли могут без меня, будь по-твоему.
— Могут — не могут, завтра я сам поговорю. С Наталь Лексанной.
— Только по-хорошему, Вань.
— А зачем нам по-плохому? Но если бренчала сунется, то извини-подвинься.
— Он ни во что не суется.
— Ой ли? — насмешливо сказал Иван. — Да он тут во все свой вислый нос сует. Шманает по жнивью, по пастбищам, в коровник лезет, на мельницу. Такой дотошный! Будто понимает чего. Хо-зя-ин, в рот ему дышло!
— Тогда лучше не ходи. Раз по-хорошему не можешь, не срамись и меня не срами.
— Ладно, будет по-хорошему. Ради тебя и зарежу, и поклонюсь…
— Ох, и упрямый ты, Иван! Чего только прилепилась я к тебе?..
— Не боись! Будет все, как в красивой книжке…
На другой день Иван отправился сватать Марину. Он решил выполнить просьбу Марины и все сделать по-хорошему. Он приоделся, на нем была белая косоворотка, перехваченная шелковым пояском, суконные брюки, заправленные в смазанные дегтем сапоги; волосы, поредевшие от жизни и переживаний, расчесаны волосок к волоску, а на поясе висел деревянный гребень.
Сознавая свою пригожесть, исполненный решимости и надежды, Иван приближался к черному ходу, когда из-за угла вылетел автомобиль, ведомый вовсе не умеющим править Шаляпиным, к тому же освежившимся с утра домашней наливкой. Без всякого злого умысла, просто не заметив Ивана, Шаляпин рванул по глубокой, сроду не просыхающей луже и с ног до головы обдал пешехода зловонной жижей.
Сидящие в машине даже не заметили этого, поскольку грязная вода оплеснула стекла, и, вихляя, умчались дальше.
Иван медленно обозрел свою испорченную одежду, утер рукавом лицо и проговорил с лютой до спокойствия ненавистью:
— Всех надо кончать… Всех!..
Ранняя осень 1917 года.
Рахманинов ехал на машине в Ивановку. По сторонам дороги — неубранные хлеба, заглушенные сорняком картофельные поля, гречиха, просо. Черные останки сгоревшей риги. Сиротливо торчат столбы на месте растащенного крытого тока.
Рахманинов притормозил. Обочь дороги, задрав колеса, беспомощно, словно опрокинутый на спину жук, валялся покалеченный трактор.
Машина подъехала к усадьбе. И здесь приметны следы разора. Возле дома размахивали руками какие-то мужики, а другие мужики выносили оттуда вазы, кресла, свернутые ковры, разную утварь. Но не это потрясло Рахманинова: широкие окна во втором этаже распахнулись, там показалось нечто большое, черное, сверкающее, надвинулось на подоконник, выпятилось наружу и вдруг грохнулось вниз. И лишь ударившись о землю и взныв оборванными струнами, обнаружило свою сущность кабинетного рояля «Стейнвей».
Волоча ноги, как дряхлый старик, Рахманинов побрел к дому. Мужики заметили его, когда он оказался рядом с трупом рояля, и оцепенели. У них не было личной ненависти к Рахманинову, и если в отсутствие он становился «барин», «помещик», то живой его образ напоминал, что он не просто барин, совсем не барин, а нечто другое, далеко не столь им враждебное.
— Ничего, продолжайте, — рассеянно проговорил Рахманинов и остановился над черными блестящими досками, чей смертный взвой продолжал звучать в его ушах.
Он глядел на развороченное чрево инструмента, на еще дрожащие струны, на разбросанные кругом клавиши, похожие на выбитые зубы, и понимал, что никогда не забудет этой минуты.
И тут из того же окна, из которого вытолкнули рояль, по-кошачьи мягко спрыгнул на землю размундиренный солдат. На его гимнастерке виднелись следы погон и Георгиевского крестика на груди. Белобрысые, не успевшие отрасти волосы и дочерна загорелое лицо не помешали сразу узнать Ивана.