Река Гераклита
Шрифт:
— Хочешь немного для самооправдания?
Шаляпин наивно кивнул большой головой.
— У нас было трудное детство. Конечно, отец не «драл тебя, как Сидорову козу», — это легенда для Горького и Леонида Андреева, меня на это не купишь, но жилось тебе неважно. А аппетит всегда был отменный. Аппетит не только к щам, но к красивой, широкой жизни, треску и блеску. А далось не сразу, не легко, не просто, даже когда голос твой зазвучал во всю мощь, его почему-то не слышали…
По мере того как Рахманинов говорит,
— А потом пришли успех и богатство, и казалось — навсегда. И вдруг — полный крах. Начинай сначала. Ты еще довольно долго продержался у разбитого корыта, я сразу сбежал.
— Значит, я лучше тебя? — жадно спросил Шаляпин.
— Нет, — грустно, но твердо ответил Рахманинов. — Мы два сапога пара. Но я хоть не занимаюсь самообманом.
Последнее оказалось непосильным для отяжелевшего мозга Федора Ивановича, он тупо сказал:
— А все-таки я построю баню.
— Делай складную, чтобы таскать по гастролям.
— До чего же все это грустно… — с непривычным смирением произнес Шаляпин.
— Грустно до отчаяния. А все дело в том, что френги-менги любят деньги.
— Что еще за «френги-менги»? — опешил Шаляпин.
— Френги — это такие, как ты, менги — это такие, как я. А деньги — то, что нас губит.
Шаляпин захохотал — громко, но нерадостно…
Летним подвечером в подъезд дома, где жили Рахманиновы, зашел пожилой, прокопченный солнцем человек в картузе и кожанке, заношенной до лепестковой тонины, — Иван.
Он поднялся на второй этаж и позвонил у знакомой двери. Никто не отозвался. Иван терпеливо звонил, потом стучался, наконец, в бешенстве заколотил сапогом в дверь.
Открылась соседняя дверь, явив пористый нос, очки домоуправа Черняка.
— Вам кого, товарищ?
— Сам знаю кого, — огрызнулся Иван.
— Но я тоже хотел бы знать, как председатель домкома, как сосед и лицо, которому доверены ключи.
— Какие тебе ключи доверены?
— От квартиры. Марина Петровна, уезжая, оставила мне ключи и просила доглядеть.
— Куда она уехала, мать твою! — взревел Иван. — Ее не сдвинешь с ихнего барахла!
Марина Петровна уехала в Швейцарию, — терпеливо пояснил Черняк.
— А далеко это? — растерянно спросил Иван.
— За углом. Сперва по Большой Дмитровке, затем на Варшавское шоссе, не больше трех с половиной тысяч километров.
Иван оторопело смотрел на домоуправа.
— Твое фамилие Черняк, точно?.. Ты меня не помнишь, часом? Я к Марине приходил как ихний муж.
— Не знал, что Марина Петровна замужем.
— Я с Тамбовщины. Мы вообще гражданским браком. По-революционному. Вот мой партбилет.
Черняк посмотрел и проникся доверием к Ивану.
— Слушай, товарищ Черняк, пусти меня в их квартиру, может, я письмо какое найду с адресом.
Черняк без слов вынул связку ключей и стал отмыкать многочисленные запоры, которыми Марина оборонила жилье Рахманиновых.
Они вошли в пустую квартиру. Черняк зажег свет. Пыль на строгом порядке аккуратно расставленных, частью накрытых полотняными чехлами вещей, мышиный шорох и тишина.
Иван бродил по комнатам той странной, неуверенной походкой, какой люди ходят в мемориальных музеях: сознание, что ты в частном жилье, пусть и оставленном, сообщает твоему присутствию нечто кощунственное. Он трогал книги, журналы, заглядывал в ящики столов и нашел-таки, что нужно, в Маринином чуланчике: связку писем, перевязанную резинкой. Иван взял верхнее письмо, обратный адрес был написан не по-русски.
— Черняк, можешь ты это прочесть?
— Конечно, могу. Тут по-немецки. Она в Швейцарии, как я вам и сказал. Сейчас я перепишу адрес.
Он вышел из чулана. Иван трогал Маринины вещи, прижимал к небритой щеке кофточки, платья, косынки, уткнулся в подушку, хранящую запах ее волос, рассматривал карточки на маленьком столике, полюбовался собственным изображением, а обнаружив рахманиновское, повернул его лицом к стене.
Вернулся Черняк.
— Вот адрес: по-русски и по-немецки.
Они вышли на площадку, и домоуправ старательно запер все замки.
— Товарищ Иван, зайдем ко мне. Перекусим. Плеснем на сердце.
— Спасибо. Я, по правде, с самой Ивановки не жрамши.
Свою квартиру Черняк, человек одинокий, делил еще с несколькими семьями. Они прошли по коридору среди развешанных для просушки простынь, ударились о цинковое корыто, висящее на стене, и оказались в крошечной комнатенке, заваленной книгами, брошюрами, газетами. Черняк пошел на кухню ставить чайник, а Иван присел на колченогий столик и что-то написал на тетрадочном листе, перечел и спрятал в нагрудный карман куртки.
Черняк быстро собрал на стол: хлеб, чайная колбаса, селедка, несколько луковиц и графинчик с подкрашенной водкой.
— За временное отступление! — провозгласил тост Черняк.
Выпили. Закусили. Черняк, похоже, сразу захмелел.
— Трудно сейчас в деревне, товарищ Черняк, исключительно трудно. Кулачье и вообще заможние скрывают хлеб. Но ничего, мы им хребет перебьем. Сорняк выпалывают, и точка! — Он разлил водку по стопкам, выпил. — Послушай, Черняк, стихи и, если дерьмо, скажи честно.
Он вынул листок бумаги и прочел севшим от волнения голосом:
При знаме, если умирать, Стоять я буду, не робея. И, дух последний испуская. Образ Марины обнимать.