Реки горят
Шрифт:
После непрерывного трехмесячного наступления армии пришли сюда, как смертельно усталый человек. Кровавый путь войны вел к берегу Вислы. От Люблина и до самой Праги — словно аллея огромного кладбища. Могилы справа и слева, справа и слева. Солдат из Сибири и солдат с Украины, казах и башкир, московский паренек и девушка из Ленинграда своею кровью платили за каждую пядь освобождаемой польской земли.
Ах, если бы позже, если бы немного позже началось это восстание…
Шестьдесят три дня гремели выстрелы
Не вернулись те, что переправились на другую сторону, на черняковский плацдарм.
Не вышли сюда и те — с баррикад, из домов-крепостей, из города, охваченного огнем, безумием и отчаяньем.
В который же это раз предали варшавян? Вместо приказа пробиваться, переплывать на восточный берег Вислы «лондонцы» приказали им сдаться врагу. А ведь здесь все было подготовлено, чтобы артиллерийским огнем и самолетами прикрыть переправу повстанцев. Они могли спастись, могли с оружием в руках прийти сюда, к своим…
Но на левом берегу, в Варшаве, об этом знали только в штабе восстания, а там засели агенты «лондонцев» и, совершая свое черное предательство, тщательно скрывали все, что могло дать людям надежду, что могло быть путем к спасению.
Ведь пробилась же горсточка смельчаков вопреки приказам и запретам! Пробилась и принесла на пражский берег страшную повесть о героизме города и агонии города, о том, как торжествующие победу гитлеровцы с почестями принимали командующего восставших варшавян, в то время как его солдат гнали на запад, в лагери уничтожения.
Варшавян заставили еще раз пережить горечь поражения, крушения всех надежд. И снова и снова, как тогда, «вождь» уехал в лимузине, а солдаты, поникнув головой, побрели в свой крестный путь.
Но ведь теперь не тридцать девятый, а сорок четвертый год! Ведь изменился весь облик мира! Ведь между двумя сентябрями были и Москва, и Ленинград, и Сталинград, и Орел — великая эпопея героизма, какого не видывал свет!
Все это прошло мимо лондонских «руководителей Польши», они вели свою преемственность от сентября тридцать девятого, не желая знать ничего нового, — и они ценой крови тысяч людей, ценой развалин и пепелищ старались связать порванные раз навсегда нити этой преемственности.
Варшава пуста и все горит, горит, горит. И кажется, будто там, на том берегу, гибнет в пламени любимый человек.
Моросит октябрьский дождь. Горит на том берегу Варшава, как факел, окутанный черным дымом, втаптываемый в землю.
А в Варшаве, в первом доме…Упрямо, однообразно звучит песенка. И в тон ее бесконечно повторяющимся словам бьется мучительная мысль, несказанная печаль,
Нет, не даст уснуть пылающий город на том берегу.
— Первый раз я в Варшаву с отцом приехал, — говорит какой-то солдат. — Отец работы искал. Да куда там! Как раз забастовка была. Отец-то у меня каменщик…
— А мы варшавяне. С дедов-прадедов. И всю жизнь в одном доме жили. Со двора, комната с кухней. Мать на окне герань выращивала — чудо, что за герань была!
— Крышка теперь твоей герани.
— Наверно, и дома-то нет. А сколько простоял! Мой прадед еще в этом доме жил, только в другой квартире. Все равно пойду искать, хоть на то место посмотрю, где он был…
— А народу, говорят, под развалинами осталось — страсть!
— Эти девчата, которые переплыли сюда, рассказывали, что людей на улицах, на скверах хоронили. А уж где дом рухнул, там ни времени, ни сил откапывать не было…
Из-под черной тучи дыма, окутывающей город, взвивались вдруг султаны пламени. И тогда в дыму виднелись развалины, похожие на очертания причудливых зданий. Но пламя меркло, все снова погружалось в черную тучу, подсвеченную снизу мрачным, рыжим светом.
Глаза силились рассмотреть в хаосе мрака и огня какие-нибудь знакомые силуэты.
— А там, направо, что видно?
— Да это же замок!
— Тю! замок… Замок левее. А вот справа?
— Цитадель, на самом берегу.
— Это что такое — цитадель?
— Эх ты, гужеед! И цитадели никогда не видал?
— Я и в Варшаве никогда не был. Мы из-за Седлеца. Над самым Бугом наша деревня.
— Да ведь это недалеко, сколько от вас до Варшавы?
— Не то сто двадцать, не то сто тридцать километров, говорили.
— И ты не поехал посмотреть?
— А откуда у меня деньги на билет? У нас деревня бедная, на песке. В Седлец и то, когда надо, пешком ходили, а там всего три остановки поездом. Куда уж нам было в Варшаву!
— А земли у тебя сколько было? — заинтересовался сосед.
— Земли-то? Какая у нас земля… Песок и песок… Еще картошки, бывало, уродится немного. А так — одна полынь растет.
— Теперь землю получишь.
— Говорят, получу… А земля у нас есть. У одного графа Руженского какое имение! Мы, бывало, на заработки к нему ходили — пятьдесят грошей в день платил.
— Крышка теперь твоему графу.
— Только бы наделили как следует… А то у меня баба там одна, недосмотрит, того и гляди дадут какой-нибудь огрызок…
— Мужик, он всегда мужиком и останется, — философски заметил худой солдат в длинной шинели. — Раньше у него ничего не было, а теперь, когда он знает, что ему дадут, — так боится, как бы его не обманули…
— Да уж оно так, всякий народ бывает. Конечно, он там, на месте сидя, лучший участок себе выберет.