Реки горят
Шрифт:
Кто сложил ее, эту песню, такую простую, такую человечную? Солдат в серой шинели, которого пригнали сюда когда-то в качестве орудия царского гнета, неведомый солдат из неведомого угла России? Он пришел сюда, как орудие насилия, как враг к врагам, и нашел в своем сердце сочувствие поруганной польской столице и печаль о ней, вылившуюся в простую, наивную, глубоко человечную песню.
Кто
Кто из тысяч русских крестьянских сыновей, пригнанных сюда по царскому приказу, нашел для этой чужой ему столицы самое ласковое в мире слово «матушка»? Кто пожалел о польской славе, рассыпавшейся в прах под царским сапогом? Когда родились этот простой мотив и эти безыскусственные слова? Может быть, это было, когда окровавленный упал на поле боя польский предводитель Костюшко или когда догорало восстание тридцать первого года. А может быть, и тогда, когда закачались на виселицах тела членов «Национального Правительства» шестьдесят четвертого года?
Застонала матушка Варшава…И кто расслышал в этой простой солдатской песне биение сердца простого русского человека? Кто вспоминал о ней в Польше во все эти годы ненависти и обид? А ведь русский солдат пел эту песню на польской земле, пел еще годы, годы назад… Кто же ее услышал, кто понял, кто бережно принял, как бесценный дар народа — народу?
Мрачным пламенем догорает столица на той стороне Вислы. И не одни польские солдаты — сибиряки тоже не могут уснуть. Им тоже не дает спать город, о красоте которого они говорят, как о давней, но не вызывающей сомнений легенде.
Быть может, завтра они погибнут в бою за этот город — певец со вздернутым носом, рябоватый брюнет с чубом из-под шапки, скуластый паренек с добродушным лицом.
Быть может, завтра им придется идти по сожженным, разбитым улицам, по развалинам, идти победителями — и вместе с теми, у кого белый орел на шапках, горевать о разрушенном городе.
До боли сжимается сердце генерала во внезапном порыве любви к этим, с белыми орлами, и к тем, с красной звездой на шапке. Носил и он красноармейскую форму — не один год носил ее на своем долгом и трудном тридцатилетием пути в Польшу…
«Эх, дорожка моя фронтовая…» — с нежной улыбкой думает генерал, и глаза его увлажняются.
«Сентиментальный старый дурак», — иронизирует он над собой. Но это не помогает. Чувства не настраиваются на обыденный лад. И кажется, что жизнь не может быть полнее и осмысленнее, чем сейчас.
Только бы еще пройти по улицам Варшавы. Только бы найти среди развалин ту улицу, по которой бегал ребенком. Увидеть знамена, народные знамена на улицах Варшавы, польские и советские знамена, колеблемые ветром свободы!
Увидеть ее живой, с бьющимся сердцем.
Потому что по сути никто не думает о ней, как о городе. А как о самом близком, самом дорогом, самом любимом человеке, который лежит в ознобе ужасной лихорадки. Но он встанет, будет смеяться, посмотрит в глаза всепонимающим, глубоким взглядом.
Нет, неправда — захотелось большего, много большего.
Лежит во мраке Прага, погруженная в сонную, дождливую, октябрьскую
Кому и когда выпадало на долю такое счастье, чтобы исполнилась мечта всей жизни? На твоих глазах, твоими руками свершается долгожданная справедливость. И тебе дано вернуться в места своего детства, неся им в дар осуществленные стремления, которые тридцать лет жгли сердце.
Мгновение назад он мечтал об одном: взглянуть хоть раз на ее свободные улицы. Но сразу же этого показалось мало. Захотелось увидеть ее воскресающей из пепла, зацветающей белизной домов и зеленью парков, растущей, развивающейся. И не только, не только Варшаву.
«Я же еще не так стар, — думает генерал. — Еще могу все увидеть и во всем принять участие. Могу еще работать, ого!»
Что такое старость? Какое значение имеют годы? Ведь по сути лишь теперь начинается жизнь. Нет, никакого значения не имеет то, что на голове нет уже буйной шевелюры, которую когда-то трепал веющий с Вислы ветер. Не имеет значения, что он часто задыхается, поднимаясь по лестнице. Старость — это, пожалуй, тогда, когда уже ничего не видишь перед собой. А он видит. Видит величественную бурную жизнь, которая ждет впереди. Тысячи дел, и тысячи боев, которые надо будет выиграть. Нет, это не старость! И в сущности сколько же ему лет?
Глаза генерала устремлены на противоположную сторону, в темноту и кровавое зарево горящего города. Но они не видят ни темноты, ни пламени. Там, за рекой, встает день новой жизни…
Захотелось самому строить ее с фундамента и до крыши — новую Варшаву, такую счастливую, какой она никогда не была, без покосившихся рабочих бараков, без каморок с гниющим полом, где ютятся многочисленные семьи, без темных переулочков и тупиков…
— Теперь уже скоро! — тихонько поговаривают в потемках солдаты. Но генерал знает: еще не сейчас. Еще выгорят дотла дома на том берегу. Дождь смоет кровь и сажу с развалин. Еще сто раз придется сдерживать нетерпеливые сердца.
Долог был путь от Волги к берегам Вислы. Долог путь от места, где советский солдат победил смерть в развалинах сталинградских домов.
Ни одна пядь земли не досталась даром. Ни один комок ее не дался легко в руки. Реками крови была окуплена свобода каждого клочка земли.
Как бы ни был могуч героический порыв, каким быстрым вихрем ни несла бы волна энтузиазма, — существует суровая военная необходимость.
Орудия, которые необходимо подтянуть. Танки, которые днями и ночами, без отдыха, без сна производят рабочие — там, за тысячи километров отсюда. Солдат, который сейчас еще только пришел в армию и учится владеть винтовкой. Офицер, еще только заканчивающий училище. Недостающие вагоны, разбитые бомбами склады, сорванные и искореженные рельсы. И вражеские дивизии, притаившиеся там, на левом берегу Вислы.
Мелкий снег сыпал с неба, дул морозный ветер, когда они, наконец, вступили в Варшаву.
Солдаты молчат.
Ты ли это, родной город, где были знакомы каждый камень, каждый бугорок на мостовой?
Куда-то вдаль открывается перспектива. Где-то далеко, будто голубоватая тучка, видны какие-то деревья. Что же это за лесок, о котором раньше никто не знал и на который теперь можно смотреть сквозь город? Глаз не натыкается ни на одну стену, ни на одну крышу, ни на одну трубу, заслонявшие прежде этот вид…