Реквием
Шрифт:
И в бабушке я любила то, что, столкнувшись с любой проблемой, она стремилась решать ее с любовью, без ожесточения. А повзрослев, я как-то услышала интересную фразу: «Только любовь может превратить поражение в триумф». Наверное, я понимала эти слова как-то по-особенному остро.
«Лена редко кого допускает в глубинные тайны своего сердца. Скорее с природой поделится, молча взирая на небо или воду. Только со мной могла разговориться. Ах ты, друг мой сердечный, серебристая головушка! Как ты мне бесконечно близка, дорога и понятна!»
Инна слушала подругу с жадным интересом, и печальная нежность переполняла ее
А Лена незаметно для себя стала придремывать. Слова и мысли ее уже не совпадали и будто переплетались. И речь подруги расплывалась, перемешивалась, теряла смысл.
– …Было моей второй бабушке восемьдесят пять. Я слышала, что женщине не принято напоминать об ее возрасте. И когда учительница спросила, я стушевалась. Она сразу поняла, в чем дело, и рассмеялась: «В ее годы уже можно гордиться своим возрастом». Не скоро я осознала слова педагога.
– …Когда много братьев и сестер, потребность в друзьях, наверное, не так велика.
– Может быть, если семья дружная. И все равно для своих исповедей выбирают кого-то одного, – заметила Лена.
– …Помню нашего соседа маленьким. Напялит дедову ушанку, нос из шарфа чуть торчит. Ни дать ни взять старичок-боровичок. Веселый такой, заводной был. Какой он теперь? Наверное, постарел, раздобрел, полысел, обзавелся очками.
– Насчет того, что раздобрел – очень даже сомневаюсь. Сельские мужики в основном поджарые.
– Были.
– …Тамару, что на выселках жила, не забыла? Ушла из жизни.
– Такая была спокойная, здоровая.
13
– Сердце что-то защемило. Мне необходимо повидаться с родней. Хоть седьмая вода на киселе, а тянет. Старички, наверное, теперь совсем дряхлые, согнутые, и хаты их скособоченные, трухлявые. Ведь сразу после войны строили из того, что было под рукой. Очутиться бы в данный момент в деревне, как по мановению волшебной палочки, зачерпнуть пригоршней ледяной воды из нашей криницы, что у моста. Помнишь, мы ее всегда укрывали ивовыми ветвями от посторонних недобрых глаз. Увидеть бы свой старый, до боли родной дом, где хорошо мечталось. Сесть бы в самодельный деревянный шезлонг, расслабиться и словно растечься в нем, выбирая удобное положение.
А еще найти бы на книжной полке печального Андерсена, взять в руки таких любимых «Тома Сойера» и Виталия Бианки. Помнится, читая что-то из этого, я вдруг подумала, что книжный мир много богаче, чем тот, который меня непосредственно окружает. А может, я не умела замечать. И в тот момент я почему-то многое в тебе поняла. И именно тогда между нами возникла невообразимая общность, которую мы делили только друг с другом. А книжки о счастливом советском детстве казались тебе удивительно пресными и наивными. Даже «Тимур и его команда» не увлекла, потому что у детей там была не жизнь, а веселая игра. И ты думала: «Вот вырасту, так уж я-то напишу настоящую, честную книжку!»
…Походить бы по-за дворами, по дорогим сердцу местам, заглянуть в добрые лица старых односельчан, осмотреть парадные довоенные портреты на стенах их хат, написанные заезжим художником, их военные и послевоенные фотографии – молчаливые свидетели их жизни. Улыбаются окаменевшим от напряжения физиономиям, с остекленевшими от ожидания глазами. Как же! «Птичка вылетит».
– Можно подумать, ты застала нашу деревню в пору ее первозданности и невинности, – пошутила Лена.
– Ах, милое сумасбродное детство и ненасытное буйство юности! Почему даже для городских детей самая захудалая деревня остается в памяти прекрасным раем? Природа? Вольная жизнь? Когда я последний раз наведывалась в деревню, по штукатурке стен нашей хаты змеились трещины, остатки краски и труха осыпались с иссохших выветренных рам окошек. Фундамент прогнулся и как бы выдавился вперед под тяжестью стареющего сруба. Там уже никто не жил. Двери были заколочены. Мне показалось, что музыка деревни исчезла. Не стерта еще с лица земли наша деревенька?
– Жива, стоит, нас с тобой дожидается. Так и вижу: идешь ты по деревне с особой невозмутимостью, с подлинным, естественным достоинством деревенской, одинокой самостоятельной женщины, – с насмешливым благодушием рассмеялась Лена.
Переполненная ностальгией, Инна не обратила внимания на шутку.
– Я вот подумываю иногда: не устроить ли нам… Давай так поступим: «махнем не глядя» туда, где осталось наше детство?! А то я всё со дня на день откладываю.
– Не вижу причин, препятствующих поездке. Я пламенный сторонник путешествий в светлое прошлое. Только имей в виду, через столько лет ты посмотришь на родную деревню уже другими глазами. Не жди прежних чувств.
– Хочу проститься и тем покончить с долгами прошлому. Я впервые за много лет сознательно вернусь в место, определившее весь ход моей взрослой жизни! Детские мечты – это такой феерический манок! Там от горечи разочарований сводило скулы, а от радости разрывало сердце. Бывает у тебя такое, когда кажется, что…
– Причем здесь подсознание и потусторонние силы? Не кисни, давай сразу после сабантуя вместе отправимся в деревню. Едем к родным березкам! Все возражения категорично отметаю. Я перед Андрейкой побыла там и будто душу излечила. Родная деревня – она как некое духовное средоточие. Меня потом надолго хватило. Может, она и плоть твою восстановит. Помнишь маму Толика Таболина? Разрезали, зашили. Толик тогда с доктором за упокой ее души выпил, а она и по сей день на огороде возится. Уж лет семнадцать с тех пор минуло, – гуманно сослалась на посторонний пример Лена.
– Неужели! Я ее помню. Она уже тогда, в нашем детстве, в преклонных годах была. Мне так казалось. Маленькая, сухонькая, – искренне радостно удивилась Инна и порывисто обняла Лену. И та, смущенная ее неожиданным всплеском благодарности, сказала невпопад:
– А вокзал в деревне все тот же.
– Колокол над входной дверью еще висит? Он был символом дореволюционной жизни нашего села. А широкие лавки с вензелями, с аббревиатурой «МПС» на спинках, наверное, давно износились?
– Знакомая писала, что колокол в начале перестройки «увели» на металлолом, а лавки до сих пор стоят. Сталинское качество было на века! Только вокзал был красно-белый, значительный, а теперь грязно-серый и кажется маленьким, неуютным, даже кургузым.