Религия
Шрифт:
— Понадеемся, что они набросятся только на Святого Михаила, — сказал Борс.
— Значит, ты потерял вкус к битве, — заметил Тангейзер.
— Я признаю, что ее привлекательность снижается, когда не хватает сна и еды.
Когда они подходили к обержу, мимо прогнали раба с веревочным кляпом во рту; у него на спине среди шрамов виднелись свежие отметины от наконечника копья. Путь к виселице, кажется, так ни разу и не менялся, и Тангейзера охватила уверенность, что и все остальное останется неизменным. Он никогда не покинет этот остров. Никто из них не покинет. И не
— А ты знаешь, — начал Борс, — что они используют один и тот же веревочный кляп все эти дни, забирают с трупа, прежде чем срезать его, и суют в рот следующему?
— И сколько дней это продолжается?
Борс окликнул испанца, который гнал раба.
— Эй, Гусман, какой это по счету? Восемьдесят восьмой или восемьдесят девятый?
— Восемьдесят девятый, — ответил Гусман.
— Спасибо. — Борс снова смотрел на Тангейзера. — Они выцарапывают счет на стене рядом с воротами, считают пятерками. Даже начали принимать ставки, ставили на конечное число повешенных, только лавочка закрылась на пятидесяти. Мое число пока еще не выпало.
— А кто сорвал куш за Сент-Эльмо?
— Этот человек перед тобой, — сообщил Борс. — Тридцать один день, твои товарищи превзошли даже мои ожидания, но всего на волосок, так что я оказался точнее всех.
— Восемьдесят девять дней, — произнес Тангейзер. — Иногда я не могу вспомнить, ради чего мы сюда явились.
— Насколько я помню, это как-то связано с твоими женщинами.
— Ах да, женщины, — отозвался Тангейзер. — Они до сих пор сводят меня с ума.
— Я весь обратился в слух.
— Я пытаюсь хранить верность моей будущей невесте… — начал Тангейзер.
Борс разразился хохотом.
— Почему это? Неужели Ампаро подцепила нехорошую болезнь? — Он опустил приклад мушкета на землю и оперся на дуло. — Ты меня извини, — проговорил он между приступами смеха, — но у тебя такой вид. Продолжай, пожалуйста.
— Ампаро в добром здравии. Если уж на то пошло, она переживет и меня, и тебя. И должен с прискорбием сообщить, что до конца дней своих я едва ли уже увижу другую пару таких же великолепных грудей.
— Так, значит, чары графини победили, несмотря на столь блистательные препятствия.
Тангейзер не смог заставить себя сознаться, что был пленен, и тогда и теперь, тем, как она играет на виоле.
— Чары или моя собственная глупость, не имеет значения.
— Любовь, — сказал Борс. — Я тебя предупреждал.
— И я решил поберечься, поскольку, прежде всего, хочу трезво мыслить во время предстоящих нам испытаний. Делишки скучные и противные, ты же согласишься…
— Без сомнения.
— …а когда чувства в смятении, не говоря уже о полном помешательстве, это провоцирует головные боли, разлитие желчи и прочие болезни, которых лучше избегать, пока не окажешься на твердой почве. Мы же несколько дней проведем в море, и если влюбленный на борту — уже несчастье, то влюбленный и помолвленный — настоящая катастрофа.
— Так ты не прикасаешься
— Да чтоб солнце завтра не взошло, сам Ла Валлетт не может быть непорочнее!
— Хочешь, побьемся об заклад, чем это кончится?
Тангейзер, нахмурившись, пропустил мимо ушей хамское предложение. Они вошли в оберж, который Карла превратила в госпитальную палату и который, к возмущению Тангейзера, был наполнен стонами выздоравливающих раненых. Он пнул в ребра пару бездельников.
— Отправь этих дармоедов обратно на стену, — сказал он. — Я в ванну. — Он перебросил ружье Борсу. — Скажи Никодиму, чтобы удвоил наш рацион.
— Сказать это было бы проще, если бы по дороге ты не затащил нас к Гуллу Кейки.
Берлогу Гуллу Кейки они обнаружили днем раньше, среди тесно прижатых друг к другу лачуг, сбившихся в кучу между Галерным проливом и бастионом Франции. Они не собирались причинять мальтийцу особенного вреда, они же все-таки не bravi, но он должен ответить за кражу опиума и кофе, иначе Тангейзер станет всеобщим посмешищем. По дороге Борс зашел к своему человеку в армейском комиссариате, где хранились теперь все запасы продовольствия, и вышел с набитым мешком, корзинкой яиц, куском сливочного масла и головой светлого тростникового сахара. Дверь Кейки открыла молодая женщина (Тангейзер невольно отметил ее великолепную кожу), и их пригласили войти.
Кроме этой женщины, больше ничего красивого в лачуге не было. На самом деле это были две лачуги, превратившихся в одиночную большую комнату, поскольку крыша и часть стены, которая когда-то разделяла их, теперь разрушились. Внутри оказалось с дюжину человек, укрывающихся здесь, как предположил Тангейзер, от солнца. Несколько черноглазых детей хлопали мух, садящихся им на щеки. Три коренастых смуглых человека поднялись с соломенной подстилки в задней части первой комнаты, поглядывая на свои мечи, прислоненные к стене. У одного из них рука была отрезана по локоть. Это оказался друг Орланду, Томазо. Он смутился, но ничего не сказал. В нише в обломке стены перед маленькой, вырезанной из камня фигуркой Девы Марии горела лампадка. Дальняя комната гудела от летающих громадными тучами мух, которые облепляли пятерых тяжелораненых, лежащих ничком на соломенных тюфяках. Две женщины стояли на коленях рядом с ними, обмахивая раненых сплетенными из соломы опахалами; они обернулись через плечо посмотреть на пришедших. Твердое намерение Тангейзера проявить суровость тут же поколебалось.
Он покосился на Борса.
— А об этом ты знал? — спросил он.
— Я же говорил тебе, что мы больше не увидим твоих товаров.
— Так ты должен был меня отговорить.
Появился, словно из ниоткуда, Гуллу Кейки. Похожие на бусины глаза над крючковатым носом смотрели настороженно. Он протянул костлявую руку, и Тангейзер пожал ее.
— Добро пожаловать, — произнес Кейки по-итальянски. — Вы оказали нам честь, посетив наш дом.
Тангейзер потоптался на месте.
— Это твои дети? — спросил он.