Ремесленники. Дорога в длинный день. Не говори, что любишь (сборник)
Шрифт:
Алеша не догадывался даже, что одинокий старик, попав в семейное тепло, отогрелся душой, почувствовал себя легко и свободно.
— Порчу как напускать — не знаю, бабушка не учила поскромничал Алеша, хотя в голосе его так и звучали нотки бахвальства. — А вот от всякой нечисти избавить смогу, пара пустяков.
— Ну и как же?
— А встань у чертополоха, сорви шишку и брось через плечо, не оглядывайся только, вся нечисть отстанет.
— Что-то уж очень просто, — усомнился Максим Петрович. — Слова, наверное, какие-нибудь говорят при этом.
— Никаких слов! — вдохновенно заявил Алеша. — Зачем? Слова говорят, если хочешь водяного или лешего увидеть, заставить их на себя работать. Для этого трава есть, трава-покрик называется. Только и найти, и достать ее труднее. Но уж если найдешь, сразу вставай лицом
— Пробовал?
— Собаки черной не было, а то попробовал бы, — ответил Алеша и рассмеялся.
— Наговоришь ты на ночь страстей, — мать с нарочитой пугливостью махнула рукой.
— С тобой не соскучишься, — заключил Максим Петрович. И для него Алеша открывался с другой стороны: «Вот тебе и тихоня, бесененок…»
Ночью Алеша долго не мог уснуть, такого с ним никогда не бывало, положит голову на подушку — и уже спит. А нынче не то, все не выходил разговор мастера с матерью о нем. Неужели он такой безответный и забитый? Сам Алеша этого не чувствовал. Вон и Венька сказал: «В душе у Алешки чертики таятся». Что он молчун, не так разговорчив, так это не беда, другой наговорит — шапкой не покроешь, а толку? Да и неразговорчив он бывает только с незнакомыми людьми. И когда надо, он сумеет постоять за себя. Потом сознание его переключилось на мать, такую родную, милую. Он вспомнил свой первый приезд в город. Это было еще задолго до войны. Мать почему-то всегда брала его с собой в свои походы и поездки. Вот она остригла овец, собрала шерсть в узелок, и они идут к каталю, далеко идут, одну деревню проходят, другую, перебираются по шаткому мостику через реку. Мать рассчитывает, что шерсти на валенки хватит всем: и старшему Паньке, и Гале, и ему, Алеше, велики ли ему надо, шестилетнему; может, каталь выкроит из остатков и для нее, но об этом она говорит неуверенно. Отцу не надо, он почти не встает с постели, у него чахотка, весь дом пропах вонючим креозотом, который отец принимает по указанию врача. Перед тем как им уйти, отец позвал слабым голосом: «Лешк, сбегай-ка на двор, посикай за меня». Алеша стрелой в дверь. Вернулся радостный, возбужденный: «Готово!» — «Ну спасибо, сынок, вот и мне полегчало». Алеша хоть и не может понять, почему так, но говорит: «Папка, ты проси чаще. Я завсегда».
В Алешином представлении валенки катают в каком-то глухом, темном месте, а в просторном доме каталя светло, много окон. Сам каталь веселый, с рыжей кудрявой бородой. Посреди избы длинный стол, на котором он раскатывает шерсть. «Что, Катюха, решила детишек обновками побаловать?» — спрашивает он и прикидывает на руке вес узелка с шерстью. Алешу смешит такое обращение к матери: «Катюха!» А каталь видит торчащие из узелка лучинки-мерки, и лицо его становится озабоченным. Мать поспешно выхватывает самую большую лучинку — свой размер, прячет за спину. Оба какое-то время молчат. «Ну что ж, Катюха, попробую, дай-ка мерку-то», — мягко говорит каталь. Мать, красная от стыда, неуверенно отдает ему лучинку. Алеша чувствует, что между взрослыми происходит какой-то внутренний, недоступный ему разговор, что его милая, родимая мать в чем-то виновата и беззащитна, и он уже проникается к веселому каталю злостью. Эта злость возрастает, когда мать, прощаясь, говорит униженно: «Спасибо, Иваныч, бог даст, рассчитаемся». — «Чего там! — отмахивается каталь и щелкает небольно Алеше по носу. — Эк надулся, пузырь. Смотри, какое веселое солнышко на дворе».
Солнышко и впрямь какое-то радостное, а воздух синий-синий…
И вот мать привезла его первый раз в город. До этого они шли на станцию Семибратово двадцать километров, шли с отдыхом, хотя Алеша и не напрашивался на отдых, с матерью он готов идти сколько угодно и куда угодно — подумаешь, ноги гудят и на носу капельки пота: он идет в город, о котором много слышал. Да что там слышал! Можно сказать, соприкасался. Отец, когда еще
«Мам, почему Семибратово?»
«Семь братьев тут жили, разбойные и гулевые».
Разбойные — понятно, когда маленький был, говорили: «Спи, а то разбойники унесут». — «Во сне-то они меня скорей унесут, не увидишь и как», — сердито думал Алеша, но засыпал.
«Мам, почему гулевые?»
Мать ответила не сразу. «Ну это… веселые такие», — попыталась она объяснить.
«Каталь тоже гулевой?»
«Какой каталь?» — удивилась мать.
«Как какой! Летось валенки нам делал. Щелкнул меня еще по носу». — И как это взрослые так быстро все забывают!
«Вон ты о ком, — смущенно усмехнулась мать. — Был и он гулевым… в свое время».
Алеша не очень был доволен ответом, но они уже подошли к станции, деревянному, в один этаж желтому дому, внимание переключилось на другие впечатления.
В поезде он все пытался смотреть в окно, но уже стемнело, и усталость взяла. Уснул. Совсем, кажется, и не спал, а мать уже тормошила: «Вставай, вставай, приехали».
Солнце еще не всходило. Мать, намеревавшаяся остановиться у знакомой, которая летом приезжала в деревню, приходила к ним за молоком и, уезжая, все звала бывать у нее в городе без всякого, — так вот мать постеснялась беспокоить людей в такую рань, решила переждать часок-другой на вокзале.
В большом зале с высокими потолками и каменным плиточным полом они сели на длинную и жесткую лавку. Таких лавок было много, и на них тоже сидели и спали люди. По залу шел милиционер. Он вел парнишку, курносого и грязного. На парнишке был ватный халат, почти до пят, весь будто исклеванный птицами — вата высовывалась отовсюду, живого места не было. Но у парнишки был такой независимый вид, он шел так гордо, так был презрителен его взгляд, что Алеша, зачарованный им, не заметив того сам, поднялся и пошел следом. Милиционер открыл боковую дверь, и оба они скрылись за ней. Не слыша и не видя, что мать кричит и торопится к нему, он приоткрыл дверь и заглянул. В комнате были еще милиционеры, а парнишка стоял у стола и спокойно слушал, что ему говорят. Милиционер покосился на просунувшуюся голову в дверях, вышел из комнаты и строго сказал отпрянувшему Алеше: «А ты что тут? Уматывай!» Подбежавшая мать схватила его за рукав, выговорила с укором: «Алексей, что же это такое?» — «Алексей, — хмыкнул милиционер. — Что, Алексей, таким хочешь быть?» — И кивнул на дверь милицейской комнаты. «Хочу», — сознался Алеша. «Ну и ну!» — покрутил головой милиционер и неодобрительно взглянул на мать. «Простите вы его, по глупости он, — с заискивающей улыбкой сказала она. — Вот я ему!» — И, что никогда не бывало, шлепнула Алешке по заднице, потащила к лавке. «Пусти, я сам!» — рванулся Алеша.
Успокоившись, он спросил:
«Мам, а кто это? Ну тот, в халате?»
«Да, господи, беспризорник, бедолага. Спит где придется, ест что стащит. А ты еще: хочу таким быть. Удивил ты меня, Алексей».
«Хороший он», — упрямо сказал Алеша.
Знакомая по деревне жила в местечке Коровники, недалеко от вокзала. Радости при встрече она не испытала, наоборот, опасливо спросила: «Надолго ли?» И успокоилась, услышав от матери, что, если успеют сделать закупки, сегодня же и уедут. «Знаешь ведь, какой недород был в прошлом годе, — стала рассказывать она хозяйке. — До нового урожая палкой не докинешь, голодно в деревне, а в городе, сказывают, муку продают свободно, вот и хотелось купить, Петра поддержать. Очень плох Петр».
Петр — это отец. В деревне мужики говорят: «Болезнь намертво прикрутила Петра к кровати». Сначала Алеша понял все буквально, долго и подозрительно оглядывал отцовскую кровать. «Лешк, ты чего ищешь?» — спросил отец. «Да вот, сказывают, болезнь тебя к кровати прикрутила, а ни ремней, ни веревок нету». Отец смеялся, пока кашель не перехватил ему горло. «Внутри, внутри она меня скрутила, — отдышавшись, сказал он. — Так хитро скрутила, что простым глазом и не увидишь. Понял?»
«Еще бы», — сказал Алеша, хотя сознавал, что ничего не понял.